Make your own free website on Tripod.com
Скачать этот документ

В чужой монастырь

Проснувшись, я вижу перед собой черную ребристую резину примявшего траву колеса, и, чуть выше, светло-серое крыло автобуса. Первые где-это-я секунды недопроснувшегося человека. Не знаю уж у кого как, а у меня всегда довольно ужасны, а тут еще какая-то непонятная тревога… ага, ясно – голоса, неподалеку, где им быть совсем не полагается. Время и место тоже проясняются: мы на пути из Португалии, это юг Франции, до Бордо еще километров сто, маленькая такая лесная опушка, куда мы, утомленные долгой дорогой, заехали вчера в темноте заночевать. Уяснив себе это, я гусеницей выползаю из спальника, оставляя удобно належанную вмятину в траве (ложиться я всегда пытался, при отсутствии прикрытий, именно так, поближе к автобусу, ради его спасительной утренней тени), и осторожно выглядываю разведать что там происходит-то.

Вчера ночью место это вызвало опасения только у меня. Чудилась в нем человеческая населенность, да еще и пятна эти, белесые, подозрительные, они показались мне тогда развешанными простынями, и на всякий случай я подошел поближе, рассмотреть; и нашел лишь переплетенные тополиные ветки, светлые на темном хвойном фоне. Но оказалось, что опасался я не зря - наша укромная опушка в утреннем свете превратилась в лужайку перед добротным крестьянским домом, с круговым разворотом для подъезжавших некогда экипажей (или, скорее уж, телег), обегающим вокруг стоящего посередке дуба, под которым (ужас!) мы и устроились на ночлег - автобус, палатка, разбросанное повсюду барахло, несколько окуклившихся спальников, настоящий раздолбайский табор. И на крылечке стоит седоусый приземистый хозяин в белой рубашке, немало одуревший от нашего нашествия, и смотрит оцепенело на все это. И еще дочка, или соседка (чей голос меня и разбудил), возле скособоченного у дороги автомобиля.

* * *

Путешествие это было во многом нелегким. Но, по благословленному свойству памяти, оставившим только хорошие воспоминания – о сосновых склонах португальских гор, деревенских улочках, завешенных ползущим по перекинутым веревкам плющом, испятнавшим утоптанную землю слепыми тенями (отблески не виданных никогда Грузии и Армении), и изгородях с нахлобученными расписными горшками, а потом еще эта сумасшедшая гонка через Испанию, мимо мест где ах бы остановиться не спеша, вытянуть набрякшее долгим сидением тело, но водитель, от которого все зависит, спешит непонятно куда, и вот ночлег на обочине проселка уже в Астуриасе, и наутро у крестьянского амбара коряжистый дуб с одиноко скособочившимся молочным бидоном, и через несколько часов Галисия, сосновые, эвкалиптовые, поросшие чем-то желтым и буйно цветущим горы, и выпуклая мозаика разноцветных камней под прозрачной водой галисийской речки (а по-сербски «бистар», быстрый, означает «прозрачный», и, когда я узнал это, меня кольнуло пониманием – взгляда задумавшегося предка на чистый, хлопотливый поток. Может, у него было два сына?)

… Но как хорошо не помнить, а я и не помню, стесненность в маленьком автобусе одиннадцати (с автостопщиками) человек, и очень разных. Чего стоила одна Катя из Питера, приехавшая в Нант по дальней цепочке знакомств, бледноликая дева с напряженно сжатыми губами, из вредного здоровью окружающих племени депрессивных самокопателей, через неделю совершенно переставшая выходить из автобуса и превратившаяся в застывшее привидение с расширенными от какого-то своего внутреннего ужаса глазами. Ужас этот был неподдельным: в Португалии ей пришлось даже обратиться к врачу из-за нешуточного нервного срыва, и замучить бедолагу пересказом своих проблем; в начале я пытался как-то помочь ей, разговорив, но потом вдруг понял самовлюбленную природу ее болезни, и потерял интерес, вместе с сочувствием.

Кроме Кати там были: чета приехавших в гости питерских музыкантов с трехлетним ребенком (отец семейства в неснимаемых и в тридцатиградусную жару джинсах, ковбойских сапогах и шляпе, предмет веселого изумления наших не любящих американщину английских друзей из Галисии), скрипач «Добраночи» Митя с ополоумевшей от беспрерывного варварского треска «ёщки-тошки-руски-маруски» француженкой Катей, тормознутый юный питерский тусарь Олег, позже выяснилось что не так уж он и юн, а просто тормоз по жизни. Потом, когда он тоже завис в Нанте, его прозвали «Господи», и начались забавные диалоги, типа: «Господи, пива хочешь?» «Э… пива?... не-е…» «Ну, на все божья воля!». А иногда (с гримасой застенчивого недоумения): «Я не Господи!.... Сам ты… Господи!... Я … Лао Цзы!». Еще Господи утверждал, что буддист, и потому суетиться не намерен.

Продолжаю: будущая добраночевская вокалистка Наташа (широкоскулое лицо, подозрительно показное просторечие) с двенадцатилетним сыном Максом, паршивцем; оголтелый водитель, Алик, постоянно спешащий, хоть и непонятно куда, и нервничающий при малейшей остановке; и подобранная на обратном пути из Португалии галисийка Селина, симпатичная двадцатилетняя хиппушка, промышлявшая статуей: неподвижным уличным стоянием, в смешном костюмчике и с известковым гримом на лице и руках (кинешь монетку – состроит гримаску и сделает несколько смешных механических движений).

Ну и я.

* * *

Вообще, нелегко рассказывать о людях, знакомых близко. Тесное житье обнажает малоприметные изъяны характера, может, и неважные вовсе, и, вспоминая их, поневоле увлекаешься этими частностями. К примеру - прыщеватостью подбородка, телесной неопрятностью, нелепостью речи, или одежки, как с удовольствием делает злой мастер Набоков (способный при этом заворожить застывшей картинкой излучины луговой речки, или долгим переливом колокольного звука, или верткой и суматошной пробежкой тявкающей собачонки у колес экипажа).

Что ж, нетронутое человеком, увы, человека много прекрасней.

Все эти люди, которых я тут упоминаю, живут и сейчас, некоторых из них я люблю. И поэтому, чтобы никого не огорчить, приходится рассказывать о них скупо; впрочем, иногда я не выдерживаю…

(А представьте себе, если бы Набокову вздумалось описать собственным пристрастным и недобрым способом самого себя, со всеми своими складками старческого ожирения на подбородке, презрительной аристократической губой, жилетным брюшком, нелепостью старческих ног из-под коротких альпийских штанишек на бабочковой прогулке?) (самоубийственная попытка). Ой-ой.

* * *

Bon jour”, сказал оторопевший я, и принялся объяснять хозяину что попали мы сюда в темноте, и скоро уедем и т.п. Тот совершенно не знал что с нами делать и как себя вести. Спящие под деревом напротив чужого дома люди явно были редкостью на спрятанном среди гасконских лесов хуторе. Но крестьянская расчетливость победила полицейский рефлекс современного европейца: «Не хотят ли мсье купить у меня меда? У меня превосходный мед». Денег у меня нет, и я расталкиваю одуревшего со сна Алика и объясняю что к чему. «Да не, не надо меда», говорит он с обычным своим дурацким пофигизмом (однажды в послевоенной Хорватии он умудрился попросить в киоске карту Сербии). «Нет, спасибо», пытаясь смягчить невежливый в нашем положении отказ улыбкой, говорю я плантатору. Он удивляется, и, вытащив для удобства обзора креслице-качалку, устраивается на крыльце и наблюдает за позевываниями и почесываниями всеобщего просыпания, редкостное развлечение.

В конце концов нашей сонной ораве удается расшевелиться достаточно чтобы тронуться в путь. И мы едем, сначала по проселку, потом по маленькой асфальтированной дороге среди соснового леса (говорят, сосны тут когда-то посадил Наполеон, для осушения болот; от болот не осталось и следа), и вырываемся на четырехполосный простор autoroute.

В Нант я ехать не хочу. После проведенной в Нанте зимы, (в основном среди русских, за время которой я уверился в двух вещах: что зима остается зимою, задумчивой и тоскливой, и в теплом климате, поскольку дело не в холодах, а в краткости светового дня; и что среди русских все-таки лучше всего жить в России) я уже успел провести несколько месяцев в Германии, несколько месяцев на юге Франции, по большей части с французами, и возвращаться к нантской обыденности было совсем неинтересно. В очередной (кажется, третий) раз я решаю что через месяц где-то, осенью, отправлюсь наконец-то домой, в Россию. Но сперва (в который раз, это сперва) мне хотелось бы съездить еще в одно место…

Когда я уезжал с юга, мы расстались с Машей около Тулузы – она поехала в центр Франции в буддийский монастырь Ле Бост, я же отправился в Нант, ради этого португальского путешествия. Через некоторое время окольным путем мною было получено из Боста известие – что если мне захочется туда приехать, то стоит хорошенько задуматься зачем. После этого не приехать стало уже совсем невозможно, поскольку чрезмерно задумываться неполезно. Да и новое место это, по слухам, деревенское, горное и красивое, было интересно само по себе.

Я попросил Алика высадить меня возле Бордо у какого-нибудь подходящего съезда на восток, заставив его проблуждать в транспортных хитросплетениях долгое время, пока мы не нашли удобную, очерченную полосатой побелкой обочину, после круговой дорожной развязки (rond point), где машины урчали уже в уверенном восточном направлении, на Овернь. Начало очередной дорожной истории.

Именно того, о чем писать мне сейчас кажется не очень-то честным, что ли. Может, оттого что сижу я сейчас в московской квартире, и не люблю вылезать на улицу. Или, потому что это какой-то заведомо выигрышный верняк, притягательный необычностью декораций и глянцем чужеземности, а мне уже отлично известно, что никакие бесконечные перемещения в пространстве (хоть это одна из любимейших мною иллюзий счастья) (а может иллюзия счастья и есть счастье, и тогда да здравствуют иллюзии!), не добавляют ни стойкости, ни спокойствия. Ну, разве помогают немного не обрасти привычками.

Начало пути было достаточно удачным – несколькими автостопными рывками меня вынесло из равнин и виноградников Бордо в лесистую, скалистую Дордонь (где островерхие домики прячутся среди косых штрихов гор, ершащихся густой хвойной порослью, пахнет печным дымом, стылые мутные ручьи текут между серых замшелых камней, и все такое коричневое и темно-зеленое, но на самом деле это не здесь, а километрах в тридцати от трассы, где я провел несколько дней предыдущей зимой). Но потом сработал странный закон автостопного передвижения, и я застрял на не обещавшем ничего зловещего въезде в маленький городишко Терассон. Через полчаса возбуждение скорого и удачного пути улеглось, еще через час я понял что все равно шансов доехать до Оверни сегодня нет, и полез колючим ежевичным овражком на кукурузное поле, таща за собой потяжелевший вдруг пропотевший рюкзак. Чтобы найти подходящее для ночлега место, мне пришлось обойти это поле по краю, вдоль кукурузных джунглей лоснящихся золотистых початков, пока я не добрался до укромной ложбинки возле заросшей густым кустарником речки. На противоположной стороне реки виднелись стриженые газоны какого-то городского уже парка, с беговой дорожкой и детскими приспособами, но кустистый мысок удачной речной извилины надежно прикрывал меня, и потому, не рискуя быть увиденным, я с наслаждением повожу плечами скидывая рюкзак со спины (и оборачиваюсь, и смотрю со странной догадкой на ее оттиск, влажной чернотою по ткани), потом избавляюсь от истерзанной дорогою одежды и плюхаюсь голышом в мутную и грозящую корягами воду. Потом, вылезши, погружаюсь в кропотливую задачу сворачивания влажными пальцами «самсоновской» самокрутки, и замираю минут на десять обсохнуть на закатном, и потому уже щадящем, солнце. Затем: купленные по дороге хлеб, сыр, шоколад, бутылка дешевого «корбьера», набранные на обочине недозрелые и пищащие под зубами персики и удобный травяной бугорок под спиной. Неожиданность удобства и полнейшего телесного блаженства в неположенном месте. Я понимаю, что давно уже не оставался в одиночестве (не считая одиноких прогулок по португальским горам), и что мне очень этого не хватало.

Из-за выпитого вязкого вина мысли перестают скакать, обретя приятную плавность, и я пытаюсь представить себе, что может ожидать меня в месте назначения.

* * *

Впервые я с буддизмом повстречался давно уже, десять лет назад, и сразу вызвало все это у меня очень противоречивые чувства. С одной стороны, многое мне понравилось, даже очень, а с другой трудно было избавиться от немедленного инстинктивного протеста против чего-то в самом духе буддистских тусовок, трудно даже сказать, чего именно. Чутьем, которому я доверяю больше, потому что оно быстрее и вернее разума отделяет истину от фальшивки, я почувствовал что-то не то, а еще что неплохо бы мне держаться от этого не того подальше.

По сути же дела, буддийский подход к жизни мне во многом нравился, если отбросить многовековой налет восточного подхалимства, всю эту неважную музейную белиберду, оттого что то там то сям я находил в нем крупицы собственных своих догадок (ощущаемых временами обострения чувств), сведенных в ладное целое.

Однажды я досиделся до летнего московского рассвета, читая распечатку «Алмазной сутры» и потягивая вино из украденной с неинтересного дня рождения бутылки калифорнийского, и завораживающие круговые повторы текста наполнили меня пьяным восторгом (к утру бутылка опустела). Это был совершенный способ изложения – хотя, по большей части, я не понимал смысла прочитанных фраз, сам ритм их заставлял почувствовать то что хотел сказать автор. А еще мне очень нравился призыв к отстраненности от обычных тревог и желаний, превращающий их в вещь не такую уж важную, болтающуюся где-то на задворках такого же несущественного тебя самого, а раз уж ты сам штука не особо существенная, то как можно злится, печалится, тосковать и так по-дурацки циклиться на бытовых неурядицах? Как можно желать всяких смешных благ, или завидовать тому у кого их много? Нет, в этом явно что-то было, и буддизм представлялся мне набросанным несколькими штрихами полотном, незавершенным, со множеством белых пятен, уважительно оставленных для самостоятельного заполнения.

Но вот буддисты, это совсем другое дело. Они мне совсем не понравились. В 1991-м, кажется, году я встретился с ними впервые. Одна из моих тогдашних приятельниц зазвала меня на лекцию приехавшего буддийского ламы, датчанина по имени Оле Нидал. Я увидел крепко скроенного пятидесятилетнего человека с шварцнеггеровским ежиком волос, белозубой улыбкой и довольно симпатичным лицом, хотя и больно уж голливудским и часто улыбающимся на мой русский вкус. Смысл лекции, который я частично уловил сквозь навеваемый на меня любыми многолюдными мероприятиями сон плюс чудовищный перевод черноусого ученика (старательной, и потому комичной копии учителя) состоял в том, что в Тибете лектор научился действенным буддийским практикам, и может передать их желающим при условии присоединения их к тому буддийскому направлению, которое он представляет, для чего ему необходимо срезать с их голов прядку волос (ух ты, вуду, сразу мелькнуло в моей ехидной голове) и приложить к макушке некий могущественный предмет, произнося при этом несколько тибетских слов. После этого ученики могут научиться у него (через остающихся в России доверенных лиц) правильным медитациям, причем должны для этого совершить 111 111 «простираний» (символических преклонений, поклонов с несколькими ритуальными жестами и пластанием тела по полу) и все такое. По настоянию своей подруги я подставил голову под щелк ножниц (вместе с половиной зала, отстояв двадцатиминутную очередь), получил оберегающую веревочку и имя, Карма Дордже, выведенное торопливым почерком на бумажке с красивой тибетской завитушкой (новообращенные женского пола нарекались Кармами Пемами). Вся эта процедура называлась прибежищем, и произносимые тибетские слова означали «Я получаю прибежище в Дхарме (буддийском учении), Ламе (учителе) и Сангхе (единоверцах)».

Но кое-что из сказанного было вполне нормальным, человеческим, особенно во вступительной части, когда дело еще не дошло до санскрита и Тибета. Люди страдают, потому что сами порождают причины страдания, а они – в человеческих головах. Бесполезно добиваться жизненных благ, потому что скопленное барахлишко не утащишь с собой в могилу. Если ты боишься, злишься, ревнуешь, то стоит лишь перестать относиться к себе так серьезно, и, сделав легкое усилие, перенести центр мироздания из себя самого куда-нибудь еще (или, точнее, вообще отказаться от такого понятия, центр; расширив себя на весь мир), как эти чувства сразу теряют свою мучительную важность. И так далее.

Поэтому я взялся за нидаловскую книжку «В поисках алмазного пути», (хороший образец приключенческой литературы, испорченный тем же черноусым переводчиком, про шестидесятые и путешествия датских тусарей-психоделиков в Индию и Непал за гашишем; далее ламы, монастыри и чудеса). Ух ты, подумал я.

В результате несколько раз я гордо заявил при случае: «я - буддист», испытывая при этом тайное смущение самозванства, и, чтобы от него избавиться, попытался перейти на «серьезные» труды Нидала, с теорией, но мне быстро стало скучно – я честно (но неудачно) пытался пробудить в себе интерес к описаниям тибетских обрядов, а тут еще и санскрит с тибетским, и вся эта смешная арифметика (шестнадцатеричный путь… 60 условий способствующих и 78 препятствий [1] и т.д.)... К тому же очень раздражало повальное буддийское помешательство многих моих друзей, когда знакомый тебе когда-то живой и свободный человек вдруг теряет способность говорить незаученно, и часами может пережевывать одну и ту же тягомотину (и меня охватывало дикое ощущение, что передо мной зомби, озвучивающий содержание заложенной в него книжки). Бездумная такая стадность в той области, которая, как кажется мне, является внутренней тайной каждого, взятого по отдельности, выхваченного из толпы…

В общем-то, на этом все тогда и кончилось. Про книжки Нидала я благополучно забыл, и даже любимые мной сутры были под этим неприятным впечатлением отложены. Дальше начались совсем другие времена, другая (и очень радостная) волна, когда было всего, помногу, и со вкусом – далекие путешествия, Югославия и балканское помешательство, индейцы и «Дао Де Цзин», потом много китайцев, потом переезд в Питер, и токсовские озера и волшебные травы и грибы и типи, и дзенские коаны, шаманы-талисманы, и леса, и небеса, и чудеса, и всякое там разбитие сердец и быстрое склеивание осколков обратно, ну и так далее.

Уже вторая волна моих друзей (после того как я раззнакомился с первой, уныло посолидневшей), в большинстве своем обратилась в тот же тибето-нидаловский буддизм, я же особого внимания на это не обращал, считая модной блажью, да и вообще время было такое, что легко было принять все как есть, и не заморачиваться особо по всякой ерунде, и, наверное, это правильно.

Тут я и угодил в самый что ни на есть разбуддизм, да так, что мало не показалось!

* * *

После зимы 1998/99-го, проведенной под Питером, нас вдруг подняло с насиженного места, да понесло в европейские путешествия. Сейчас трудно с определенностью сказать зачем – я путешествовал до того на Запад часто и надолго, жил и в Югославии, и как-то решил уже, что особо за границей России искать нечего и никуда из полюбившегося Питера и его окрестностей не собирался. Видимо, произошло это оттого, что происходящие события стали вдруг разрушать созданное в предыдущие радостные года, и у меня появилось ощущение что выйти из этой странной волны можно только так, полностью покинув место действия.

Если мне было, в общем-то, все равно, то у Маши была все же одна определенная цель – на юге Испании, в Андалусии, в начале мая Нидалом должна была проводиться Пхова – буддийская практика умирания (то есть, такая как бы тренировка, как вести себя и куда направлять свое сознание в момент смерти). Если бы не нужно было помочь ей добраться до Андалусии, вряд ли я собрался бы именно в Испанию – когда-то давно я доезжал уже до Барселоны, и вылилось это в две недели отвратительного бомжевания (дошло до того, что когда мы зашли разузнать что-то на вокзал и присели отдохнуть, подошедшие полицейские принялись молча выпихивать нас из зала ожидания, видимо такая у нас на лицах тень бездомности уже отпечаталась), часами нам приходилась бродить по раскаленному солнцем шумному большому городу, ревущему потоками машин; потные и одуревшие от непривычной жары, мы чувствовали свою неприкаянность в сравнении со стайками свежих, тараторящих и расслабленных туристов - нет, в Барселону мне больше не хотелось. Я совсем не знал тогда что Испания может быть и другой, тихой, горной и крестьянской.

Довольно быстро (если не считать дурацкого случая в Словакии, когда на выезде из Братиславы полиция арестовала нас за автостоп в неположенном месте, причем денег они отобрали больше, чем стоил бы билет до Праги) мы добираемся до немецкого Фрайбурга, где застреваем на месяц у старых моих друзей (из той самой, первой волны), ради подвернувшейся выгодной и забавной работы.

И когда наконец (а я сгорал от нетерпения попасть наконец-то в другой мир, романский) работа эта заканчивается, мы пересекаем близкую французскую границу, и все, действительно, меняется; и нас берет безумный араб сжимающий руль черными от впитавшегося мазута пальцами, и лихорадочно говорит всю дорогу (а я, малознакомый тогда с французским, чудом его понимаю):

«Другие люди смотрят на вас, и едут мимо, о, я не делаю так! – я вижу людей, стоящих под дождем, я вижу что им трудно, и останавливаюсь – потому что у меня есть сердце, а у них, этих людей, сердца нет…»,

… потом что-то про Боба Марли, и Джа, потом обернутый фольгой кропаль гашиша в подарок, и он везет нас сорок километров в сторону, куда ему не надо («о, что я делаю, но ведь моя жена меня просто убьет!»)

…за два дня доезжаем до Монпелье и заворачиваем на несколько дней в гости к Мэй, в старинный дом среди полынных средиземноморских предгорий и степей; я жадно смотрю, и слушаю, и вдыхаю можжевельник и полынь, и не во что это не верю, и решаю обязательно сюда вернуться. Затем опять дорога, в Испанию.

Конец апреля, всю дорогу краткие вспышки южной жары перемежаются надоедливыми, хотя и теплыми, дождями. Мы переваливаем через Пиренеи («VOUS QUITTEZ LES AUTOROUTES DE SUD DE FRANCE. BON VOYAGE [2] !» - плавный поворот взрезавшей лесистый горный бок автострады, потом вдруг машина сбрасывает скорость, проплывает мимо стоянки длинных транспортных фур, сгрудившихся обменных лавок, магазинчиков и кафешек, которыми внезапно обрастает пустынная прежде дорога; и вот полосканье флагов; и, наконец, пустые стеклянные будки пограничного контроля ------- «BIENVENIDA A ESPAÑA), и я с любопытством глазею в окно, подмечая перемены в цвете и виде указателей, высоте дорожного ограждения, и неряшливость домиков, и невесть откуда появившуюся ленивую пыль, низкорослость смуглых людей и строгость их одежды (черные брюки, белые рубашки). И красно-желтые оттенки, палитра Испании – почему-то, подсознательно наверное, в разных странах чаще всего используются государственные цвета, странно, но факт – сравните, например, цвета витрин и вывесок в любом русском и украинском городе.

Наш водитель, долговязый бельгийский фламандец, добродушный и молчаливый (ценное сочетание) еще перед границей радостно оживляется и рассказывает что не любит французов, а Испания это просто здорово, и издевательски картавит “Merh-rh-ci!” в окошко последнего французского peage [3] , а потом, после границы, предлагает нам пива в придорожном баре.

 Похоже, что местечко это ему хорошо знакомо – большая стоянка дальнобоев, среди которых мелькают даже СовАвтоТранс; несколько вытянутых подле трассы улочек с барами и магазинчиками, заставленными сигаретными блоками и бутылочными шеренгами – алкоголь и табак здесь сильно дешевле. Купив нам пива, он с наслаждением принимается болтать по-испански с девушкой за стойкой, потом покупает глянцевый журнальчик и погружается в него – журнал о camiones, грузовиках, профессиональное чтение дальнобойщика (и любовно разглядывает последние модели грузовых мерседесов…). Мы же вслушиваемся в пулеметный треск испанских бесед, которые вдвое быстрей французских. За стойкой стоит настоящая сеньорита, и она ровно такая какой ей полагается быть в глупой американской книжке (ковбои – Мексика – señoritas), смуглая, красивая, улыбчивая, и в белой блузке с какими-то оборочками, немыслимой в другой части Западной Европы. На самом деле, Западная Европа закончилась, началась Испания. В этом шоферском баре настолько хорошо, лениво и неспешно, что страшно не хочется лишаться этого покоя и выходить, и ехать, чтобы потом вылезти и снова ждать машину, стремясь куда-то там добраться, и так много дней подряд…

Но ехать все же надо, наш фламандец засовывает журнал в карман куртки, мы забираемся в высокую кабину, и мчимся подталкиваемые многотонным грузом за спиной вниз, к Барселоне. Уже через полчаса тучи расходятся, сияет солнце, и фламандец горделиво (типа в Испании по другому и быть не может) кивает нам на зеленые буквы неонового щита возле трассы - “TEMPERATURA +26o C”. Конец дождям, конец весне, лето.

«Везет тебе, любишь Испанию, и работаешь в Испании. А оттянуться-то удается, или только так, из окошка посмотреть?»

«Удается. У нас шеф нормальный мужик. У других все жестко – доехал, разгрузился, и сразу назад. А наш разрешает выходные здесь проводить»

«А где?»

«Ну это куда маршрут. А вообще, я в Андалусии знаю местечко, такой лагерь для truck drivers [4] – приехал, машину оставил вместе со всеми, и отдыхай – море, девочки, все дела»

….

«Мне скоро сворачивать. Где вас оставить?»

* * *

Громадный peage (нет, el peaje!) перед Барселоной, перегораживающий четырехполосную трассу. Жара, куча машин, но мы стоим слишком уж на обочине и без надежды продвинуться поближе к середине. Испанцы не останавливаются. Однажды, через полтора часа, машина полная золотозубых цыган, да и то в центр Барселоны, куда я не хочу. Или еще вот, испанские штучки – у девушек тут много шансов (на что?) если они одни. “Una chica – no problema, uno chico – hasta luego” и тормознувшая было машина уезжает.

Барселоны я по старой памяти опасался. И, как оказалось, не зря, она стала для нас настоящей ловушкой. Отчаявшись ждать, уже на закате мы сели в машину, которая довезла нас до какой-то невнятной заправки на окружной, потом улыбчивый но бестолковый негр, завезший нас в маленький городишко-спутник Барселоны, кажется, Ла Террассу (давясь собственной безъязыкостью, я пытался объяснить ему что нам нужна заправка (estacion de servicio, как прочитал я по дороге), и он привез нас на главную улицу городка, с кафе, казино и неоном повсюду, и показал на крошечную заправку - «Aqui!»). Шатающиеся от усталости, мы побрели с нашими рюкзаками в сторону выезда из города и далекой теперь, через несколько развязок, окружной, и выйдя из города, оказались в полной темноте, изредка выхватываемые из нее придорожными фонарями. Полная безнадега.

Самое время для какого-нибудь чуда. Дорогу перед нами высвечивает свет фар показавшейся где-то за спиной машины, я машинально делаю взмах рукой и машина останавливается. Не веря, бегу. И добегая, опять не верю. За рулем крошечной машины сидит молодая женщина, одна, на заднем сиденье автомобильное детское креслице со спящим свесив голову на подбородок ребенком. Я ничего не понимаю из того что она говорит, но понятно главное – она хочет нас взять, в полной темноте она останавливается ради каких-то рюкзаками сгорбленных теней, не имея возможности их разглядеть, и это в Испании, где автостоп считается чем-то подозрительным и непонятным. Она нас не боится. Я говорю «Таррагона! Дирексион?» И она качает головой, это далеко и сложно, «карретера пара Таррагона» это много поворотов, и ей не туда, но она нас подвезет немного, чтобы нам было удобней, все это я как-то понимаю, и мы садимся в машину (тсс! Транкило, пор фавор… эль бебе, не потревожьте ребенка, пожалуйста). Она везет нас действительно недолго, минут десять, но провозит как раз через те хитросплетения барселонских транспортных развязок, которые нам ни за что не одолеть бы этой ночью. И когда мы выходим, у последнего возможного для нее разворота, я говорю «Мучас грасияс, сеньора» и мне очень хочется поцеловать ей на прощанье руку. Но я трусливо сдерживаюсь, боясь смутить ее, и наверное зря.

Вдалеке за полем посверкивают огоньки какого-то пригорода, в километре ревет большая трасса, видимо, уже наша, окружная, но сил идти туда нет, и мы шагаем вдоль белой разметки обочины, дорога тут неосвещена, но над горизонтом встает безумная полная луна, кажущаяся необыкновенно громадной, и она освещает дорогу, вырисовывая каждый кустик, каждый столбик ограждения и каждую выщербинку асфальта резкими, пронзительными тенями. В ее свете мы замечаем небольшую лесную рощицу невдалеке и спускаемся к ней.

Роща эта, видимо, оставлена нарочно для отдохновения горожан, потому что от городка к ней ведет несколько дорожек. Но сейчас тут никого нет. Освободившись от рюкзаков, мы любуемся лунными рядами светящихся деревьев, с провалами мягкой тьмы между них. Земля в этом лесу неопадающей зелени странно чистая, будто выметенная каким-то безумцем, и будто утоптанная, лишь возле коренастых древесных подножий растут папортниковые и еще какие-то кустики.

Мы расстилаем у одного из деревьев спальники, я прилаживаю в выемку между корнями примус, вскипятить чай, сворачиваю сигарету, и облокачиваюсь на древесный ствол. Тихо, на дороге мало машин, только иногда проедет кто-то, наверное поздний гуляка из Барселоны. Со стороны городка раздается мотоциклетное покашливанье. Мы молча прислушиваемся. Так бывает всегда, когда попадаешь в новую страну: первое время многое кажется подозрительным, неизвестная жизнь, неизвестные расклады. Лишь через несколько дней привычка смягчает эту недоверчивость.

Так мы и молчим, пока по роще не начинают метаться световые пятна от подпрыгивающей на выбоинах фары мотоцикла. «Слышишь?» «Да»

Мне в голову почему-то приходят цыгане (трудно представить, кому надо ломиться в лес в полночь?). Хотя это может быть кто угодно. Я не говорю о своих догадках Маше, чтобы не пугать. Мотоцикл останавливается метрах в ста от нас, слишком далеко чтобы что-нибудь разглядеть, но и мы, к счастью, лежим в тени, защищенные от лунного света, и стараемся не издавать шума. Единственное, что может выдать нас (как мне параноидально кажется) это синеватое свечение горелки примуса (и вода уже закипает), и я даже подумываю не затушить ли, но потом вдруг вспыхивает раздражение от собственного страха, и я все равно не хочу уходить отсюда никуда, хватит уж дерготни на сегодняшний день, и говорю негромко: «Ну что, может – чайку?» и снимаю кастрюльку, звякающую об обод примусовой конфорки. Я достаю из рюкзака кружки (предательский полиэтиленовый пакет!) и, пытаясь все же двигаться бесшумно, разливаю чай, оглушительным на весь лес бульком. Шелест разговора со стороны мотоцикла смолкает. Мы прихлебываем чай, боязливыми глотками, и когда я почти готов просто пойти и выяснить в чем дело (машущим руками безъязыким чудовищем, мычащим немногие известные испанские слова: «Э, омбре! Эстамос аки! Но проблема?»), как мотоцикл заводится, крутым разворотом  взметает песок и уносится прочь, мелькнув напоследок тонкими подростковыми фигурами, и та, которая сзади - длинноволосая, безошибочно девичья. Наверное, юной парочке было очень страшно, и завтра они расскажут всем что у них в рощице поселились какие-то опасные бродяги. Или цыгане.

Мы допиваем свой чай, закусываем хлебом и сыром, и ложимся спать.

С утра (и утро было удивительно радостным, каким может быть утро в южном птичьем и солнечном лесу никогда невиданных деревьев) мы быстро доходим до окружной, и вскоре чистенький седоусый дядя отвозит нас еще километров на пятнадцать, но съезжает в очередной пригород, с четко обозначенным, но не менее безнадежным выездом (машин много, обочина узкая), и мы стоим часами, солнце полуденное, и перенесенный сюда из питерской слякотной весны я почти теряю сознание. Но спасаюсь кропалем гашиша, подаренным тем самым французским арабом, вывезшим нас из-под крапающего дождика возле немецкой границы – скрючившись у бетонной стенки, сворачиваю на колене самокрутку, потом мы ее выкуриваем, и солнце вдруг становится совершенно неважным - все-таки марихуана родом из жарких краев. Стоять уже вовсе не так тягостно, и какое-то время я застываю с вытянутой рукой, почти касающейся шмыгающих мимо и урчащих на подъеме мотором машин, и их брезгливо-удивленных или безразличных водителей, но потом вдруг, опомнившись, понимаю что все это просто смешно, и говорю «А чего мы стоим-то, пойдем в город, переждем жару, отдохнем, поесть купим…», и мы спускаемся сквозь транспортный опасный туннель, потом мимо особнячков темно-красного кирпича, в центр городка.

Вначале я долго бегаю по длинной центральной площади с фонтаном и пальмовым сквериком в поисках обменника (cambio), потом нахожу его, и понимаю что иностранцев в этом городе (всего в 15 километрах от обильной туристами Барселоны) никогда не видели, потому что моя десятидолларовая купюра уносится куда-то вглубь банка, и все служащие собираются вокруг столика и что-то увлеченно обсуждают, потом я подписываю какую-то бумагу, потом у меня забирается паспорт для ксерокопии, и вот наконец я получаю несколько тысяч песет, а значит, хлеб, сыр, шоколад, помидоры и пиво «Сан-Мигуэль», ХОЛОДНОЕ!

Мы отходим на пару улиц в сторону (и уже окраина, двор многоэтажки) и присаживаемся в тени неподалеку от колонки с водой, куда можно засунуть голову и под удивленными взглядами старушек в черном снять и прополоскать футболку. Мы сидим, пьем пиво и смотрим на проходящих людей. И видим много до странности знакомого. На скамеечках возле подъезда сидят старушки и оживленно обсуждают соседей, провожая любопытными взглядами каждого выходящего (но одеты при этом, несмотря на жару, в черные платья с платками), за столиком во дворе сидят кепкастые деды с шахматами, пивом и синими пачками дешевого «Дукадоса», много молодых парней в спортивных костюмах, но без приблатненной угрюмости русских адидасоносцев; и девушки стайками; но только все они на голову ниже, и смуглее, и шумнее привычного. Я опять иду еще за пивом, и еще покупаю почему-то консервированные персики, странное сочетание.

Через час мы возвращаемся на трассу, по дороге смоченный водой платок на голове совершенно высыхает, но на этот раз нам удается уехать, опять километров на десять по этой заколдованной дуге вокруг Барселоны, потом еще пять, двадцать, и к сумеркам наконец-то попадаем на дорогу ведущую прямо и честно ОТ Барселоны. На юг. Никаких объездов, никаких окружных, end of the story. И мы доходим пешком (брать нас в этот поздний час уже никто не возьмет) до первого удаленного от пригородных домиков места, где есть что-то вроде ровной площадки, покрытой, правда, какими-то жесткими кустами, но нам все равно и хочется спать.

Следующий день удачней: короткими переездами мы добираемся до Таррагоны, следующего большого каталонского города, выслушивая по пути истории о том, почему каталонцы это совсем не испанцы, а такая особая нация, ничего общего с «этими кастильянос» не имеющая. За Таррагоной мы зависаем довольно надолго, пока к нам осторожненько не подбирается низенький седой старичок немецкого вида, который долго и подозрительно разглядывает нас с нашей табличкой «VALENCIA», а потом делает приглашающий мах рукой и мелко семенит вместе с нами к своему новейшему BMW, в котором сидит уже его жена, худощавая немецкая бабуся. К тому же, они говорят по-английски. К тому же, они едут гораздо дальше Валенсии, аж до самого Аликанте, так что нам остается только расслабиться на ближайшие несколько часов, которые мы промчимся со скоростью 200-220 километров в сторону Андалусии.

Немцы едут искать себе дом. Нормальное дело для немецких и английских пенсионеров, скопив под старость деньжат, уехать в Испанию или Португалии, купить себе там дом, и радоваться мягкому климату и испанской общительности. Наши немцы как раз на пути к исполнению своей мечты. А еще они полиглоты – дед всю жизнь работал в консервном бизнесе, и был директором заводов в Венесуэле (испанский), в Америке (английский) и даже в Словакии (зачатки словацкого). Они были настолько непохожи на людей, которые подбирают автостопщиков, что я не удержался и спросил:

«А почему все-таки вы нас взяли?»

«Просто наш сын тоже так путешествует. Где-то. Мы давно его уже не видели. Вот мы и подумали, мы возьмем вас, а кто-то где-то там возьмет и его… К тому же, я внимательно вас рассмотрел, перед тем как пригласить». Кажется, он немножко смущен.

Потом я стал расспрашивать про Венесуэлу, и он рассказал про свой завод, про бедность, про соседнюю Колумбию где люди еще беднее и переходят венесуэльскую границу в поисках работы, и про то что любые европейцы, «даже испанцы» в Венесуэле – пример трудолюбия, усердия и сосредоточенности.

«Я вначале думал, что нашим рабочим надо платить хорошие деньги, и они тогда станут работать добросовестно, но оказалось – нет! Им вообще нельзя давать больших сумм денег на руки. Приходит рабочий и начинает жаловаться – дома голодная семья, нечем платить за жилье и так далее, но если им дать денег за неделю вперед, на следующий день они вообще не придут на работу! Они начинают праздновать! Нет, их надо держать все время чуть-чуть впроголодь, они совсем неспособны думать о завтрашнем дне…»

Я что-то бормочу, пытаясь скрыть что отныне – все мои симпатии на стороне венесуэльцев.

Иногда заботливая жена растирает ему затылок – утром они выехали аж из Марселя, немалое расстояние даже для их BMW. Вообще-то, мы разговариваем не так уж много, и я не жалею, потому что километров за сто до Валенсии дорога начинает петлять по иберийским горам, высоким, безлесным и совершенно безлюдным, иногда только мелькает примостившаяся в горной расщелине и давно покинутая развалюха из грубо отесанных камней, и никаких признаков воды, как тут только люди жили. Но море недалеко, за горной грядой, и иногда на поворотах оно ненадолго мелькает синевой, с белыми бороздками волн. И я гляжу на все это с сожалением: вот еще одно место, где мне не придется побывать.

Не останавливаясь, мы проносимся сквозь Валенсию (окружной тут нет), следующий город – Аликанте, цель наших немцев, и видно что дед уже очень устал, он все чаще прикладывается к бутылке с водой, отирает пот со лба, и один раз останавливается выпить кофе. Я предупреждаю его что нам нужно выйти на какой-нибудь заправке около автобана, иначе мы зависнем на городском выезде, где одни испанцы, а нам уже совершенно точно известно что думают испанцы о разных там ошивающихся по дорогам придурках. Он кивком подтверждает, все понятно.

Уже за 50 километров перед Аликанте я начинаю высматривать указатели на estacion de servicio, и как назло ничего не нахожу. Ближайшая по карте заправка находится через 40 километров после города. Мы проезжаем выезд “AlicanteNorte”, потом “AlicanteCentro”, потом “AlicanteSur”, по-прежнему ничего. И едем уже в сторону Мурсии. Мне сильно неловко перед нашим дедулей, который и так едет уже целый день, провез нас целых 600 километров, что, как я уже понимаю, в Испании серьезное расстояние и заняло бы у нас несколько дней, и вот уже добрался до цели (в Аликанте их ждет какой-то старый привычный отель), и теперь уезжает в сторону из-за каких-то бестолковых автостопщиков, которые не могли толком посмотреть карту, чтобы найти подходящую станцию, и я говорю ему: «Высадите нас где угодно! На любом выезде!» «Это запрещено, вас никто не возьмет», и я пристыжено замолкаю (хотя в голове мелькает довольно-таки паскудная мыслишка, что нам это только на руку, мы-то двигаемся куда надо).

Через бесконечные двадцать минут появляется указатель, обещающий станцию через 10 километров. Я расслабляюсь, думая о том что еще совсем и не поздно, может удастся еще кого застопить и оказаться ночью уже в Андалусии.

Но когда мы сворачиваем наконец к станции, я тихо матерюсь. Заправка эта маленькая, и далеко от трассы (чтобы попасть на нее, мы проделываем немыслимую лепестковую загогулину), и к тому же одна на оба направления. Похоже, кроме устраивающихся уже на ночлег дальнобойщиков, сюда заезжают подзаправиться только местные жители из соседнего городка. Но делать нечего, я долго и искренне благодарю наших немцев, даже даю им русский адрес, на случай если какие-нибудь дела занесут их в Россию, и мы вытаскиваем свои рюкзаки из багажника.

Ну и местечко. С одной стороны пыльный пустырь с чахлыми кустиками, с другой шоферский мотель, закусочная, бар и магазинчик при заправке. Чуть поодаль туалет, длинное, каменное, по-украински беленое строение с рядом отверстий в полу, заляпанное дерьмом и с бумажками валяющимися повсюду, украшенное здоровенной издевательской вывеской арабской вязью. Белокафельные lavabos для испанцев в ста метрах, в мотеле. Причины расового угнетения становятся ясны очень скоро – подъезжает длинный белый автобус с арабскими номерами, оттуда вылезает почтенный седобородый старец в длинном белом бурнусе и белоснежной шапочке на голове и, потешно подобрав полы, семенит мимо этой вывески на поле напротив. Там уважаемый аятолла с кряхтением пристраивается метрах в пяти от дороги, и содрогается в сладостных судорогах. И улыбается на обратном пути нам доброй отеческой улыбкой.

Вообще, тут я впервые почувствовал что от Испании и до Африки-то недалеко.  Вокруг много очень смуглых людей, галдящих, присев на корточки у пыльной обочины, явно не по-испански. Ветер гоняет по раздолбанному асфальту пластиковые пакеты и оберточную бумагу, валяются размазанные недоеденные гамбургеры, грязно и уныло. Мы заходим на заправку выпить кофе из автомата, потом Маша идет на выезд с новой шепелявой табличкой «MURCIA», а я пытаюсь договориться с дальнобойщиками, безнадежно, до завтрашнего утра никто отсюда уже не двинется. Из бара доносится дурацкая американская музыка, начинаются фиолетовые сумерки, милосердно покрывающие окружающую тоску южным вечерним бархатом; стоя под фонарем у выезда, мы негромко переговариваемся и решаем что выхода нет.

Очень не хочется здесь ночевать, но что делать. Мы хотим остаться незамеченными, и для этого проходим сотню метров вперед по дороге и только там сворачиваем на пустырь (и еще чтобы не вляпаться в арабское дерьмо), и идем далеко, подальше от электрического света с заправки. Потом по полю вдруг начинают шарить какие-то лучи, или это нам кажется, и по краям его виднеются несколько освещенных крестьянских домиков, край поселка, всего этого нам не надо. В конце концов мы находим место, защищенное с одной стороны невысокими деревьями, с другой – высокими кустами чертополоха, а с третьей – стеной сарая, из которого раздаются плененные коровьи стенания. Чай - и быстрей спать.

* * *

С утра оказывается, что деревья за которыми мы спрятались – апельсиновые, и Маша подбирает несколько самых настоящих апельсинов (начало мая!). Я недоверчиво беру в руки чуть пожухлый плод, подозревая глупый розыгрыш. Пластмассовые, что ли?

Мы кипятим утренний чай, завтракаем, и ярко освещенный солнцем пустырь не кажется больше таким опасным как ночью. Я выкуриваю утреннюю самокрутку и мы идем обратно, на заправку. Да, в общем-то, заправка как заправка, грязновато конечно…

Спали мы явно слишком долго, из ночевавших дальнобойщиков не осталось уже никого. Что значит, никаких шансов. Мы опять стоим у выезда, запасшись пластиковой бутылкой с водой, и машем нашей «Мурсией» изредка проезжающим машинам с аликантскими номерами, видимо из ближайшей деревни. Бесполезно. Несколько раз на нас смотрят удивленно, подкручивая пальцем у виска, чаще всего не смотрят вообще. Впрочем, останавливаются иногда, стоит мне отойти куда-нибудь. Типа, «дэвушка-дэвушка». Подобраться ближе к трассе невозможно.

Через пять часов стояния на солнцепеке нам, наконец, надоедает. Рано или поздно мы уехали бы, конечно… Минут за двадцать, мы добираемся пешком до какого-то обморочного городишки (сиеста, еще одно книжное понятие, оказавшееся: рядами плотно закрытых (от жары) темных ставен, пустыми улицами, и ленивым позвякиваньем в кондиционированных утробах нескольких баров), и проезжаем на автобусе с оскорбленным несправедливостью своего полуденного труда водителем километров пятьдесят, до городка с обещающим названием Vera. Потом проходим километр по петляющей узкой дороге (широкие автострады закончились), и опять ждем несколько часов. Но в таком месте ждать приятней.

Потому что тихо, вечереет, и со всех сторон горы. Невысокие, старые горы, каменные россыпи, остролистые заросли с пролысинами гладкого камня, сухой травяной запах и остатки старинных пастушьих оград. Невысоких таких, из плоских слоистых камней, огораживавших когда-то наделы старинных пастбищ; эти лунные амебистые колечки разбросаны по горным склонам всего горного средиземноморья, от Испании до Адриатики (где-то сейчас пасшиеся здесь козы? полуистлевший ковер в музее… их так очевидно нет нигде, что становится как-то задумчиво... как нет и пастухов, когда-то дравшихся из-за этих клочков земли… короче, воображение…)

А на пригорке напротив стоит самый настоящий замок. Небольшой, принадлежавший, видимо, захудалому семейству, но венчает его несомненная башня, и несколько прожекторов из городка ярко подсвечивают обваливающуюся стену (и луна тоже)

Час или два мы еще пытаемся поймать машину, не поняв что легкие ходы остались позади, и просто так Испания нас дальше не пустит.

Но потом, забравшись на укромный придорожный холм, скрытый от городка выступающим скалистым утесом, расстелив спальники, нарезав сыр и налив чай, и еще замок прямо перед нами, светящийся в южной ночи, тогда мы почувствовали что и вправду находимся на очень древней земле.

Сидеть на вершине холма, ночью, высоко над землей – это очень особое ощущение, когда все лишние вещи земного уровня вдруг оказываются внизу, за округлостью твоей вершины, и остаешься напрямую, ты, и небо. И еще замок напротив, вещь человеческая, но вроде не самая противная. И потом, когда мы уже легли спать, я вдруг замечаю прямо над собой яркую вечернюю звезду, где-то возле Ковша (ну, не разбираюсь я особо в звездах-то), и вспоминаю что вижу ее уже третью ночь подряд, каждый раз, засыпая, мы ложились лицом к ней, и я запомнил ее, как запомнил когда-то опечаток ноги на песке из одной детской своей истории, надолго. Испания – вечерняя звезда, и твердая земля под спиной.

Небо, и звезды; и я засыпаю с ощущением полной повернутости и простертости к звездному небу; мне кажется что оно притягивает меня, раскинувшегося напротив, на каменной плеши; и что я лежу на поверхности громадного шара, ноги и руки и голова свисают вниз, а где-то под грудью проходит соединяющая с небом ось… И так, с открытыми глазами, я тихо уплываю в сон радостного единства с небом - и миром.

Утро тоже ясно и празднично, хотя крепчающее солнце торопит скорей спуститься на дорогу. Мы немного проходим вперед, до ближайшей лиственной тени возле желтой стены какого-то здания, кажется автомастерской, стоим и бесконечно ждем. Когда солнце начинает пробивать негустую тень, я вспоминаю про испытанное под Барселоной средство от жары, и сворачиваю остаток французского гашиша. Беспокойство действительно отступает, мы стоим и перебрасываемся короткими, беззаботными и емкими (ну, как нам кажется) фразами, но редкие машины так же безразлично проезжают мимо, проходит много часов и мы понимаем очевидное – в Испании автостопом передвигаться очень и очень трудно. Жалко, конечно, проехав несколько тысяч километров, сдаваться когда осталось их всего 300, но убиваться по этому поводу тоже глупо, и мы возвращаемся назад в Веру, находим на вчерашней остановке расписание, заходим в лавку купить на дорогу еды, и садимся в автобус на Мурсию, заплатив до какой-то промежуточной станции, авось не заметят.

Дальше все просто. Пересадка в Мурсии, пересадка в Альмерии (первое мавританское название, Андалусия, Аль-Андалуз), потом утомительная езда по узким медленным дорогам вдоль побережья, с частыми остановками в сонных коричневых городках, и после каждого обязательный гигантский щит на вершине горы – силуэт громадного плоского черного быка, поначалу я думал что это герб Андалусии, но оказалось – просто реклама какого-то испанского бухла, или консервов, не помню; а один раз я открыл глаза из середины потного и вязкого автобусного сна, и увидел в окне стену древнего собора, с изъеденными временем фигурами мучеников, и это было из той самой Испании, из книжек.

Вот мы почти и приехали. Рассказ об этом путешествии получился длинным, может, и слишком (история-то о другом); зато радостным.

* * *

Мы едем в буддийский центр Карма Ген, и не знаем толком где это, но вылезаем, согласно машиной бумажке, в прибрежном городке Торро-дель-Мар. И mar, море, действительно виднеется неподалеку, так что я предлагаю наконец-то дойти до него, много раз уже виденного из окошка, но всегда недостижимого. Но Маша хочет скорей в Карма Ген, и конец пути, и потом оказывается что она права – ночевать на пляже на испанских побережьях почти невозможно, уж больно они истерзаны туристскими толпами и отелями. Да и сам городок сильно напоминает телерекламу для русских туристов – белые многоэтажки-отели, широкий морской променад, усаженный пальмами и уставленный киосками с мороженым и напитками, каждые двести метров супермаркет, и куча магазинчиков с развешанными разноцветными тряпками, соломенными шляпами и сувенирами – чисто Испания, пацаны.

Мы садимся на автобус и уезжаем на двадцать километров в горы, в еще более мелкий городишко Велес-Малагу, где туристов нет, но и ничего интересного нет тоже. В пристанционном киоске мы покупаем карточку, и я (Маша по-английски не говорит) иду звонить буддистам. Недолгие телефонные переговоры («А вообще, кто-нибудь знает что вы должны приехать? Практика начинается только через три дня…» И я мямлю что-то про непредсказуемый автостоп, и про то что мы хотели бы помочь в подготовке…), и нам говорят «Ждите, скоро за вами приедут»

Через час у остановки появляется фольксваген с немецкой парочкой, Вундой и Петером, и они везут нас куда-то в горы, я чувствую как машина петляет по серпантину, похоже это действительно высоко и горы настоящие (вокруг – ни огонька), но любопытство наше уже притуплено усталостью, и хочется поскорей туда, где уже никуда не надо ехать.

Мы съезжаем с асфальта и подпрыгиваем на острых, трясских камнях, шуршим гравием, и Петер выключает мотор.

«Жаль сейчас темно, с утра вы увидите…»

Я вылезаю из машины, и тишина набухает в моей ушной раковине. Пять дней подряд мы слышали безостановочный рев машин… Немцы уходят, а мы ставим рюкзаки на плосковерхую ограду из крепленых цементом камней и подходим к белому раскидистому дому, стены которого светятся мерным отсветом луны и нескольких садовых светильников. Там нас встречают две женщины, немка и швейцарка, и вкратце объясняют где тут что находится – похоже, они не против поболтать еще, но мы быстро от них отделываемся, потому что устали, и еще потому что хочется успеть понять что-то про это место пока оно не стало еще привычным, и мы идем на террасу с деревянными скамьями, садимся и начинаем слушать горы. Потому что смотреть в это время суток почти не на что, горы едва угадываются за мутно дымчатым серебром лунного света, мы сидим и пытаемся их разгадать. И еще незнакомые запахи, горькие и сухие.

Перед сном мы заходим в столовую, выпить чаю и приготовить поесть; это большая, но уютная комната, с длинным столом и деревянными скамьями, в углу кухонька с длинными полками, заставленными множеством баночек и мешочков с непонятными в большинстве своем испанскими названиями, пакетики с чаем, фильтры для стоящей здесь же кофеварки и так далее. И этот коммунальный быт, уклад жизни европейского общака, немного ностальгически напоминает мне наше хозяйство в Хорватии, где когда-то я работал в международной гуманитарной группе, и где в трех комнатах волонтерского домика жило нас пятнадцать человек – те же исписанные разноцветными маркерами плакатики на стенах, списки дежурств и разные важные хозяйственные сообщения, и отсутствие непривычных европейцам заварочных чайников, замененных одноразовыми пакетиками плохого чая.

Только вот на стенах тут висят фотографии тибетских старцев в красных монашеских одеждах и аляповатые буддийские изображения-тханки. Которые тут вообще повсюду, даже к каменному ограждению террасы прислонены плоские камни, разрисованные разноцветными бодхисаттвами.

Тогда, наверное, и проявились первые признаки безумия, владевшего мной все следующие дни. Во внезапном порыве раздражения, я говорю какую-то пренебрежительную глупость об этих единообразно улыбающихся монахах, что-то вроде: «Ууу, косоглазенькие», на что Маша никак не отвечает, но ей явно неприятно. И сразу чувствую (помимо досады на явную глупость своих слов), что нахожусь на чужой территории, что это место наполнено силой людей которые живут тут, и верят в то во что верят, и силой этой веры оно способно защищаться; другими словами, человеку, зашедшему в храм любой религии, стоит вести себя уважительно. Не то он рискует крепко получить по башке.

Искать место на гостевой полянке уже поздно, и мы ложимся спать в одной из общих спален.

* * *

Утром мы действительно, как сказал бы Петер, видим. Что здесь высоко, просторно и красиво. Наш дом возвышается над холмистой горной долиной, с пятнышками редких хуторов, далеко, в нескольких километрах белеет деревня (дома в этих местах почти без исключения белые), остальное - это травяные и каменистые пустоши и оливковые деревца; среди них несколько узких дорог. С другой стороны начинается резкий подъем в гору, самую высокую точку в округе, на вершине которой стоит белый конус буддийской ступы, а вокруг нее трепещут на ветру разноцветные флажки с тибетскими буковками, и на куполе тонкой кистью вырисованы широко раскрытые глаза. Местность вокруг дома (ослепительно-белого) тщательно ухожена, с небольшим плодовым садиком, и цветником, и большими в полчеловека кактусами, усыпанными желтыми цветками; позднее нам сказали, что плоды их съедобны (важно только не забыть счистить шкурку, усыпанную невидимыми ранящими язык иголками); эти же кактусы здесь в изобилии повсюду.

И, хотя солнце отбрасывает еще утренние косые тени, полуденный жар резко набирает силу и отбивает охоту выходить из-под прикрытия стены и террасы. Ничего похожего на нежные оттенки русского утра.

Мы идем завтракать, и с любопытством наблюдаем местную публику. Прибыли мы явно слишком рано, и кармагенские старожилы пока еще не растворились среди приезжих, хороший шанс всех разглядеть. Заметнее всего худощавый и очень загорелый испанец лет сорока, кажется, Хуан, с романским выразительным лицом, явно здесь самый главный. Говорит он по-английски очень чисто, редкость для испанца. Вскоре после завтрака к нам подходит полная швейцарка лет сорока пяти, похожая на стареющую хиппи, она спрашивает правда ли что мы приехали автостопом с самой России, и издает несколько положенных восклицаний англосаксонского изумления. На некоторое время между нами затевается разговор, и я напрягаю память и воображение тоже, делясь своими неглубокими познаниями о буддизме в России, (обращается она в основном к Маше, но той трудно отвечать по-английски). Остальные присутствующие никак не запомнились, и вообще показались довольно обычными, в основном, северо- и среднеевропейцами. Несмотря на всю мою настороженность (чужая территория!), мне хотелось увидеть в ком-нибудь искреннюю доброту и душевность, которые до того часто встречались нам у случайных встречных; но так не произошло, возможно по моей вине.

Я думаю, Маша смотрела на это другими глазами, или же ей это было все равно и она с нетерпением ждала встречи со своими ламами, не знаю. Вообще, странная это была поездка, правоверная буддистка в паломничестве в свою Мекку и довольно легкомысленный тип, охотник за красивыми картинками. Ясное дело, мы много ругались, и мои шуточки часто становились слишком уж пристрастными.

Вдобавок, во время этого путешествия мне хотелось разобраться с Нидалом, назойливо появлявшимся в моей жизни в течение многих лет, ввергшим в надоедливое занудство многих моих друзей, и в конце концов мою подругу. Когда дело дошло до нее, мне показалось, что это уже слишком, и продолжать отмахиваться от дурацкого призрака уже стыдно. Представлялось мне это так: смотаюсь вот на испанскую Пхову, посмеюсь над увиденным, и навсегда избавлюсь от необходимости об этом думать, потому что лучшего лекарства чем смех не найти. Если б все было так просто.

И еще: путь наш закончился, и – осталось ощущение недоумения от того что ехать никуда уже не надо, жалость о потерянном чувстве дороги и недоумение – а что дальше-то?

После завтрака мы поднимаемся по дороге, огибающей гору несколькими змеиными извивами (и с множеством камней и завалинок, с которых можно обозревать расширяющуюся и углубляющуюся по мере подъема горную панораму), которая выводит нас на вершину, к ступе. Последние метры дорожки усыпаны гравием и огорожены бордюрным камнем, и еще издалека я засмотрелся на встроенную в специальную нишу (такие делают для икон над вратами русских церквей) тханку с изображением какого-то тибетского божества, в ярко-синих тонах, с чашей нектара в руках и пронзительно белыми глазами на коричневом лице. На ступеньках подножия ступы разложены подношения - апельсины, лимоны, какие-то побрякушки, браслеты и ожерелья, цветные ленточки, камешки, колокольчики, цветы в пластиковых бутылках и почему-то вязаные пучки трав. Несколько человек кружат вокруг ступы, обходя ее по солнцу (по часовой стрелке), скользя пальцами по четкам; на несколько кругов мы присоединяемся к ним; потом я отхожу в сторону, присаживаюсь на скамейку и смотрю на молящихся: полуприкрыв глаза, я отменяю европейцев в белых маечках с шортами, заменяю их на приземистые фигурки в красном и с раскосыми лицами, вот теперь все в порядке.

 

Весь первый день мы слоняемся без дела. Попытка предложить распорядителям свою помощь ни к чему не привела, мы поковырялись недолго на кухне и оказались предоставлены прогулкам по окрестным оливковым посадкам – я попробовал зеленый катушек недозрелой маслины и долго не мог избавиться от ее кисло-терпкого привкуса.

Вернувшись, я иду искать место для ночлега, и лезу по склону увенчанной ступой горы, как раз над поляной, выделенной под палаточный лагерь. Вскоре я нахожу маленькую ровную терраску, хватит места как раз для двух ковриков со спальниками и рюкзаков, есть удобная ямка для неустойчивого примуса, и все это под раскидистым деревцем с нужным охватом тени. Тропинка к ступе слишком далека, и залезать сюда, спотыкаясь о камни и остерегаясь колючек, непросто, особенно ночью, но зато – если сесть облокотившись о дерево и смотреть на линию гор, то край нашей площадки полностью скрывает все нижнее и неинтересное, полезная отдельность от растущего внизу палаточного лагеря. Жаль только что лицом мы к востоку, и от заката нам достаются только отблески на дальних горах, которые выше, и потому мерцают красным, когда у нас уже глубокие сумерки; а еще тут можно сесть на край площадки и свесить ноги вниз. Мы перетаскиваем свои вещи и прилаживаем коврики поудобней.

Ночью начинается почти ураганный восточный ветер, бьющийся о нашу гору, треплющий листву у нас над головой и сочащийся в спальники непрерывными струйками холода, напоминанием о холодной питерской весне, так быстро сменившейся для нас летом, и мы долго пытаемся зарыться от него вглубь тепло надышанной пещеры спальника, потом не выдерживаем, переворачиваемся ногами к ветру, и тогда только засыпаем спокойно, замерев в спальниках в хрупком равновесии с наружным холодом, таком ненадежном, что страшно пошевелиться чтобы не нарушить его предательской щелью.

* * *

Утро спокойно и безветренно, ночные неудобства позади, и мы попиваем чаек сидя на своем возвышении и смотрим что там творится внизу. Где явное оживление - горластые человечки стучат молотками по колышкам своих палаток, мельтеша своими бледными северными коленями. Первые гости.

Зайдя в дом, мы узнаем что работы для нас нет и спускаемся вниз на паркинг поискать машину до Торро-дель-Мар, искупаться, да и вообще оглядеться по сторонам. Довольно скоро отыскивается едущая в Торро за продуктами немка, и мы петляем по извилистой дороге вниз, рассматривая наконец-то окрестности (белая дорога, камни, несколько деревень в десяток домиков со стоящими маленькими фермерскими машинами, типа наших «каблучков»). Но море нас разочаровывает: внизу дуют те же холодные и сильные ветра, что вместе с жарким солнцем оставляет странное ощущение контрастного душа. Мы бродим среди туристских многоэтажек, потом пересекаем пальмовую набережную и вязнем в глубоком песке пляжа, среди мертвых лежаков, кабинок для переодевания, одинокого зашторенного киоска с мороженым и колой, банок, бутылок и туристского мусора, поднятый ветром песок повсюду, в волосах, в глазах, за шиворотом…

Мы находим открытый даже в сиесту супермаркет, и покупаем два картонных пакета вина “Don Simon”, и еще дешевые сандалии, тяжелые ботинки, в которых я приехал из слякотной России, уже слишком тяжелы для ног.

Немка наша уже уехала, и потому мы дожидаемся автобуса до Велеса, а потом идем пешком и стопим, наверное, самый мой лучший день в е, когда мы просто идем и пьем из упаковки «Дона Симона» и смотрим по сторонам, все просто и ясно.

Добираемся назад мы уже к обеду, и вскоре к нам подходит полная девушка с безошибочно русским широкоскулым и курносым лицом, и короткими завитыми кудряшками на голове, напоминающими о бесчисленных буфетчицах маленьких русских станций, и сельских продавщицах, и еще Людмилу Гурченко, известную в древности певичку. Буддистка из Питера.

«Ой, как хорошо что я вас нашла... Мне сказали что здесь уже есть русские, но я пока видела нескольких, они все заграницей живут!» Ее зовут Маша.

«Хочешь вина?»

«Ой, а здесь можно?»

«Пойдем»

И мы садимся под деревцем невдалеке от обрастающей палатками гостевой поляны и разливаем вино. Маша никогда не была за границей, и вчера только прилетела в Малагу из Питера. По-английски она говорит с трудом, поэтому добираться ей было очень нелегко, к тому же вечером в Карма Гене никто не подходил к телефону и чтобы доехать ей пришлось взять такси. «А вы как доехали?»

Мы рассказываем про наше путешествие, и я вдруг подмечаю что кажется хвастаюсь своей автостопной бывалостью. Поэтому, замолкаю. Обе Маши трещат про питерских буддистов и их семейственные дела, а я пью вино, греюсь на солнышке и разглядываю маленький курган сложенный из камней неподалеку от нашего дерева, с водопроводным краном у его подножия, и пытаюсь понять, зачем эта хреновина нужна.

День этот наполнен суматохой разных встреч, народу все прибывает, причем самого разного: это и туристического вида дядечки с семьями (их большинство), и престарелые хиппи, обернутые разноцветными тряпками, какие-то безумные мотоциклисты, затянутые, несмотря на жару, в гордые кожаные доспехи, несколько дредатых тусарей, и просто люди непонятные. Появляется несколько польских и венгерских автобусов, восточноевропейцы заметно моложе, раскованней и держатся веселыми стайками. Вскоре к нам подходит бодрая польская дева в разноцветных техно-одежках, и со слегка отъехавшим взглядом, выдающим ее знакомство с иллюзорными мирами, и начинает расспрашивать про общих питерских знакомых, с которыми они встретились на какой-то нидаловской практике в Польше, очень дружелюбная и общительная, но разговора особо не получается, может, оттого, что нам как-то не по себе из-за обилия людей.

Вскорости мы встречаем приехавших из Фрайбурга Вику и Кирилла, они мечутся повсюду пытаясь что-то там важное разузнать, кого-то найти, застолбить место под палатку в стратегически важном месте, за ними громко жалуясь на жизнь плетется плаксивый колобок – четырнадцатилетний отпрыск Вася, еще во Фрайбурге нареченный мною Васисуалием. Несмотря на поднятую ими (видимо, чтобы возместить долгое сидение в автобусе) головокружительную суету, я им рад, но пытаюсь все таки первое время поберечься от урагана бестолковой деятельности.

Повсюду идет обустройство – устанавливаются информационные палатки, метрах в трехстах от дома ставится на металлических распорках гигантский брезентовый тент для, собственно, Пховы; пару раз мелькают красные монашеские одежды и бритые смуглые головы из мира другого, азиатского – тибетцы со смущенными улыбками, привлекающие к себе отовсюду любопытные или почтительные взгляды; один из монашков передвигается со свитой из двух молоденьких красивых тибеток (фигурки из китайского календаря, но в обтягивающих джинсиках); и вот разносится жужжащий слух что приехал сам, на своем мотоцикле BMW, на котором он любит носиться по горным серпантинам, кажется, никто его не видел, но сведения эти совершенно точные.

* * *

Следующее утро начинается опять деловито: Васисуалий отправляется поближе к полезной юному организму кухне, а мы идем договариваться о плате за просветление. За Пхову нужно платить, и для нас это слишком много. Маша отложила на это пятьдесят долларов, нужно же по сотне на каждого, при том что я платить вообще не хочу.

Конечно же, если задуматься, все это стоит денег, ну, питание там, аренда и все такое, но все равно вот, представить себе мудрость, переданную не на халяву (от друга другу, от отца сыну, от старшего младшему), я просто не могу, пусть лучше уж мир этот катится к чертовой матери, потому что мир, в котором апостолы проходят у Иисуса ритрит по отшельничеству в иерусалимском доме отдыха, Тилопа посещает семинары Наропы по углубленной медитации, Миларепа обучает сыроедению раскаявшихся бандитов, шаманы издают книжки для жаждущих знания Карлитосов (оплата наличными, чеком или American Express) - это мир какой-то очень нехороший и лживый. И я не знаю, как устраивать все это в современном мире без аренды помещений, талончиков на питание и т.д., но я и знать этого не хочу. По-моему, раньше это происходило как-то толковее, идешь себе и видишь какого-то сидящего на пыльной обочине оборванца, поговоришь с ним о том о сем, и вдруг понимаешь что хочется спросить еще о многом… (оборванца можно приодеть, пыльную обочину запросто заменить скамеечкой в парке. Но все-таки не экраном телевизора, не-а).

Как всегда, из-за языковых трудностей договариваться обо всем приходится мне. Неподалеку от столовой стоят несколько полотняных навесов с табличками Participation fees, по отдельности для Западной и Восточной Европы.

Сбором денег с восточных европейцев руководит Жужа, громогласная венгерка лет тридцати пяти, кроме голоса мне запомнились только черные кудряшки на ее голове и сходство с одной из моих украинских теток. (Как позже выяснилось, она хорошо знала Славу, моего старого друга и одного из первых русских учеников Нидала, и училась с ним вместе в индийском KIBI (буддийский институт), в Нью-Дели (“Жужа меня как увидит, сразу кричать начинает: «Hey, Slava! Slava! You know, Slava, human mind is limitless! Absolutely limitless! Dont forget it, Slava! [5] ”)). В общем-то, она была теткой добродушной, и не думаю, чтобы ей нравилось собирать деньги, но она отнеслась к этому со всей серьезностью, как и подобает в работе на благо Дхармы.

Я начинаю объяснять что денег нам не хватает и мы не можем заплатить стоимость обучения, даже учитывая скидку для восточноевропейцев, и вообще по настоящему во всей этой истории заинтересована только моя подруга и т.д.

«Но если вы смогли доехать до Испании, если у вас есть деньги на путешествия, значит вы можете и отдать что-то и своему учителю!»

«Да нет, денег у нас мало, мы проехали почти всю дорогу до Андалусии автостопом. Ну и ладно, если нельзя сделать нам скидку, то ничего страшного, мы тогда просто поедем дальше и все…» (трусливая попытка выбраться из неприятного места, и чтобы все опять стало ясно и просто).

«Нет, вы обязательно должны пройти эту практику! Мы очень хотим видеть вас здесь! Но, понимаешь, учителю обязательно надо что-то отдавать, ведь это нехорошо, вы хотите взять что-то, ничего не оставляя взамен. Тибетцы всегда несли подношения своим учителям! Они очень бедные, тибетцы, гораздо беднее вас, им иногда совсем нечего есть, но приходя к своему ламе, тибетец обязательно принесет что-то и положит в чашу для подношений, хотя бы горсточку риса…»

«Но никто и никогда не говорил тибетцам сколько грамм риса они должны сдать в месяц чтобы получить благословение от ламы… Да, все понятно, Жужа, спасибо, я думаю что меня это не интересует, я спрошу свою подругу что она думает на эту тему, но я не хочу проходить никакой Пховы!» Я чувствую нарастание гневного онемения, которое может выплеснуться в какую угодно безобразную сцену, и мне хочется побыстрей уйти, я пытаюсь это сделать, но Жужа вскакивает:

«Нет, ты обязательно должен пройти Пхову! Это очень важно для тебя, поверь мне! Каждый пришедший вкусить Дхармы не уйдет с пустыми руками! Но мы Сангха [6] , мы одно целое! Вы получите то зачем приехали, но вы должны что-нибудь дать Сангхе и своему учителю… You should pay for your enlightenment! (за просветление надо платить

Все. Простите меня, будды энд бодхисаттвы.

«I don`t want that cheap kind of enlightenment that should be paid first! And neither any of your fucking Phovas here! If you want to be so spiritual, why couldn`t you just stay spiritual? Separately, counting one by one! And (вдогонку) your Nydhal guy is nothing but a commercial shit guru!” [7]

Ah, you think we are commercial? Yes, we are so commercial that we want all of you to attend Phova, to learn the art of dying, to get enlightened, yes, that kind of merchants we are! [8] И я была точно такой же как вы, я приехала первый раз на Пхову на Запад, и это было очень дорого для нас, венгров, и я искала всякие лазейки чтобы пролезть бесплатно, поэтому я понимаю вас, и я знаю что ты будешь на Пхове! Запомни мои слова! Я знаю что ты будешь там! Ты просто не понимаешь одного…»

Бедная Жужа, она искренне огорчилась, но похоже так и не поняла в чем тут дело. А я ухожу в ярости, натыкаясь на стулья, матерясь злым шепотом, но и с тайным облегчением, и еще со стыдом. Ведь, если разобраться, я пришел сюда незваным, не имея к происходящему никакого отношения, в чужой монастырь, и вместо спокойного интереса, или, хотя бы, безразличия, оказался способен лишь на обычный, портящий другим настроение скандал. Лишнее подтверждение, что каким бы мудрым, спокойным и супер-дупер просветленным наблюдателем сущего ты себе не мерещился в безмятежные времена, когда вокруг красивая природа и понимающие друзья, все это полная ерунда и с легкостью рушится при любых напрягах, и вот здрасьте-пожалста, вылезает твое большое надутое я, которому что-то не нравится, и поэтому оно сейчас кааак даст всем просраться.  В любом случае, Жужа то тут причем?

В общем, я объясняю Маше всю эту историю, и она конечно огорчается, но потом Вика находит какую-то фрайбуржскую подругу, которая готова добавить еще полтинник, теперь денег на Машу хватает, я иду опять к Жуже, подчеркнуто заявляю что я только переводчик, меня тут вообще нет, такая ходячая человек-функция, и отдаю деньги (“And what about you?” “No, thank you” “But do not forget my words [9] )

Ну вот и все, с делами на сегодня покончено и можно расслабиться – мы решаем вместе с Викой и Кириллом поехать на море – солнце сегодня жаркое и ветра нет.

На пути к паркингу мы слышим как кто-то громко разговаривает по-русски, и, обернувшись, видим две фигурки, мужскую и женскую, пытающиеся протяжными перескоками с камня на камень срезать напрямую дорогу с холма. На обоих длинные азиатские халаты до колен, подпоясанные пестрыми кушаками, а размашистая нескованность их движений - возможный признак свободы более глубокой, обычно проявляющейся и телесно.

«Эй, эй! У вас машина есть? Поехали на море купаться!»

 Слаженно одинаковыми прыжками они уже почти добрались до нашего асфальта, и оборачиваются на мой голос такими же одинаковыми головами. Вблизи девица (которой, несмотря на юную фигуру, уже явно за тридцатник) выглядит менее располагающей – тонко сжатые губы указывают на непростой нервический характер и смотрит она как-то подозрительно. Московский холодок.

«Вообще-то неплохо вначале поздороваться, а с машиной мы уж разберемся»

«А, ну ладно, - привет!»

Ее спутник, сильно ее моложе, с модным островком бородки под нетронутыми растительностью гладкими губами, с взлохмаченными волосами и немного еще юношеской резкостью движений, маленький, ладный, худощавый, отрывистой скороговоркой спрашивает, про нас, кто да откуда. Мы присаживаемся на два нагретых солнцем каменных валуна, друг напротив друга, и разговариваем о том о сем. Маша (уже третья по счету!) и Женя, так их зовут. Маша из Москвы, и у нас находятся общие знакомые – она часто захаживала в известный когда-то московский сквот «на бисах», в булгаковском доме, то есть доме 32-бис около Патриарших, или доме Воланда (поэтому поначалу мне мерещились в этом названии бесы, «на бесах») и знала многих моих знакомых, впрочем, неблизких. Это, видимо, как-то ее к нам располагает, и напряженность пропадает, она становится дружелюбней. А еще на ней вышитая азиатская шапочка, еще один смешной кастовый знак московской «продвинутой» тусовки. Женя же оказывается русским французом, живущим во Франции с трех лет и потому уже более французом, чем русским, что никак не чувствуется по его русскому языку, совершенно правильному, да нет, совершенно неправильному, какой и должна быть нормальная русская речь, полная смачных словечек и тусового сленга, свободная и сочная. Вообще-то, он понравился мне с самого начала. Но в этом не было ничего от взаимного влечения людей, сходу понимающих друг друга и способных обмениваться легко разгадываемыми недосказанностями, объединенных одной тайной, да нет, скорее наоборот, просто мне нравилось за ним наблюдать и ловить волны чистой и взбалмошной энергии, устремленной в неинтересном мне направлении. Вот и сейчас, на море они не хотят.

В результате ни на какое море мы так и не попали, а вернулись, безнадежно прождав подходящую машину, знакомиться с остальными русскими – скучным разамериканским Женей в бейсболке, младым Чеховым в ялтинской панамке (Слава, Париж) и румяным округлым Лешей (Мурманск – Лондон), который мне тоже понравился, но по-другому, незамысловатый такой бодрый перец с побагровевшей уже на испанском солнце бледной кожей, круглой щекастой и бритой головой, обмотанной белой футболкой будто арабским пустынным платком, забавно тараторящим, пыхтящим (Винни-Пух!) и причмокивающим, особенно рассказывая анекдоты.

А еще был Петька, скрипач из Барнаула, невысокий крепыш лет тридцати, быстрый и шальной, и говорящий на удивительном сибирском языке, быстром и неторопливом одновременно, когда часты раздумчивые паузы между фразами, но слова обрываются резко, с подпрыгивающей такой интонацией. Люди из уральских и сибирских краев вообще часто искренней и прямей столичных жителей (как говорят в Сибири, «у вас на Западе», имея в виду центральную Россию), и в разговоре с ними я, по природной склонности к обезьянничанью, с удовольствием подлаживаюсь под этот неспешный, но отрывистый ритм. Позже мы прожили с Петей неделю в одном доме, и он нас очень взбодрил, оказавшись реальным братком. Хотя, забухав, начинал неслабо чудить.

А во время Пховы он старательно окучивал одну богатую, немного томную, но обалденно красивую девушку из Питера, как ее звали совсем не помню, и на общем торжественном фоне выглядело это ужасно смешно.

Итак, все в сборе. Пхова начнется завтра утром.

* * *

К сожалению, я не могу рассказать здесь подробно в чем смысл этого буддийского посвящения, потому что среди буддистов Пхова считается практикой закрытой, доступной только тем кто получил разрешение от ламы (а в случае Оле Нидала получить его до смешного просто), и рассказывать о ней посторонним людям не разрешается. И я тоже, оказавшийся там странным образом, лазутчиком, соглядатаем (хоть и непонятно чьим), делать этого не буду, потому что это было бы нехорошо. Скажу лишь то, что и так можно прочитать в любой нидаловской книжке, и еще отчасти в Тибетской книге мертвых.

Во время смерти ты видишь различные картинки, разные цвета там и все такое, и от твоего поведения, а также от накопленной во время жизни (этой и предыдущих) кармы зависит куда ты попадешь, будешь ли всю жизнь гавкать собачкой, родишься ли в бедной стране где живется очень хреново и вдобавок тебя бомбят американцы, или попадешь в Чистую Страну (Дэвачен), где отсутствуют тревожные чувства и бытовые сложности, и ты можешь спокойно медитировать и достичь полного просветления. Пхова дает возможность отрепетировать собственную смерть, проделать необходимые умственные действия (то есть произносить нужные мантры, представлять нужные помогающие образы и направлять свое сознание в его движении среди разноцветных огней и пугающих или манящих картинок). От многократного их повторения возникает что-то вроде привычки, ты знаешь что тебе надо делать, и, несмотря на весь ужас умирания, когда подойдет твое время, сможешь правильно повторить заученные действия, и даже если тебе не удастся попасть в Дэвачен, хорошее перерождение в мягкой Европе или живой России тебе обеспечено. Вот так вот.

* * *

А для меня наступает первое утро Пховы, что значит: я просыпаюсь, Маша уже давно ушла, а я сижу один на нашем косогоре и думаю чем буду заниматься эти четыре дня. Казалось бы, ничего особенно неприятного в моем положении нет: вокруг прекрасные, хоть уже основательно выгоревшие до первой желтизны горы, зовущие к прогулкам, не так уж далеки море и пляж, а надоест можно и до Малаги доехать, город посмотреть. Я перечисляю себе все плюсы своего положения, но изнутри меня все же подтачивает назойливый, как говорят в книжках, червячок тревоги. Хоть я и пытаюсь, с чашкой чая в руках, развлечься созерцанием гор (и понимаю что ясность и восторженность первого впечатления уже успела потускнеть за все те дни, что я наблюдал эту картинку просыпаясь, и засыпая, так бывает всегда с местами, где долго живешь и перестаешь по настоящему видеть их, затянутых пеленой обыденности), мой взгляд почему-то постоянно упирается в длинный тент, где происходит запретное для меня действие, он как назло виден отсюда так хорошо, что кажется средоточием всего пейзажа, и отвести глаза совершенно невозможно, я пытаюсь расслабиться и думать о чем-то другом, но мне это почему-то не удается.

Когда я думаю о происходящем сейчас там, в четырехстах метрах от меня, мне мерещатся какие-то странные картинки: склоненные головы, остекленевшие взгляды, мерно поднимающиеся и опускающиеся в такт движениям сидящего на сцене зловещего паука в военных камуфляжных штанах, с седым бобриком и всегдашней улыбкой, сейчас очень и очень зловещей, всеобщий транс, женские тихие или судорожные истерики, короче, всякая дрянь. И больше всего меня бесит муравьиная сущность происходящего, то, что множество людей, умников и глупцов, блондинов и черноволосых, южан и северян, и так далее и так далее, слились сейчас в нелепо безликую массу, колышущуюся по указке злого предводителя; все это каким-то образом вызывает загнанный в дальние уголки памяти личный двухлетний кошмар, призрак армейской казармы с ее неопрятной, тупой и по-детски жестокой человеческой массой, а именно там я когда-то приучился всеми силами, твердостью или хитростью, выкарабкиваться из этой грязной трясины и цепляться за свою отдельность, отдельность, отдельность, и назад в притершуюся локтями друг к другу дурно пахнущую человеческую толпу с этими ее авторитетными пауками меня не затащишь, хрен с два, потому что… Стоп. Что это я несу? И я решаю что сегодня самый подходящий день смотаться в Малагу, посмотреть что там, купить полюбившегося Дона Симона и вообще сменить картинку.

Стоило мне выйти на ведущую вниз дорогу, как мой мучительный морок меня оставляет, сменившись радостным впитыванием впечатлений (желтый песок дороги, скачущая по гладким камешкам тень заносимой ступни, куст, бледный пожухлый цветок, старая искрошенная древностью каменная стена, и так далее) и я отношу его на счет обычного для меня по утрам дурного настроения.

Малага меня скорее разочаровала. Город как город. Обычные в Испании красные многоэтажки, отели, много машин, широкие, забитые спешащими и тараторящими на ходу в свои мобильники людьми, магазины, небольшой и не особо примечательный старинный центр, где все же граффити на стенах нескольких улиц указывали на средоточие бунтарской жизни города, и где, стоило мне присесть передохнуть в тени единственного на каменной площади дерева, ко мне подгребла предложить на продажу гашиша парочка настолько гнилостных персонажей, что я сразу же отказался (хотя потом запоздало пожалел).

Видимо, из-за жары я никак не мог по-настоящему попасть в ритм приятной расслабленной прогулки, позволяющей подмечать все те маленькие подробности, которые ускользают при поспешной ходьбе. Была здесь все же старая мавританская крепость на холме, на стены которой я, обливаясь потом, залез по закрученной с несколькими сводчатыми арками дорожке, и увидел море (красиво) и «всю Малагу» (ничего особенного), и старый собор, переделанный из мусульманской мечети, дворик которого, и тщательный садик с узорчатыми беседками и плющевой тенью, выдавали магометанское происхождение;  святотатственно (по отношению сразу к двум религиям) посидеть там с пивом помешала мне стайка бойких монашек и щелкающие затворами туристы.

Единственным стоящим воспоминанием была сценка в тянущемся вдоль набережной парке (морская набережная, куда я было попытался сунуться, была безнадежна: камень, пальмы и грязные шумные корабли) – обрадованный обилием деревьев и тени, я пристроился со своим пивом на скамеечке, возле небольшого брызгучего фонтана в каменном цоколе, и через какое-то время его обступил самый настоящий оркестрик, видимо, учеников местной музыкальной школы, мальчишки в белых рубашках, шляпах с цветными лентами и разноцветными лампасами на брюках, девочки тоже в каких-то там затейливых платьях, и стали играть андалусийскую музыку, помню двух мальчишек с бандареттами, бойко выстукивавших стремительную мелодию; все это было похоже на генеральную репетицию какого-то выступления. Я пил пиво, и слушал, и мне очень нравилось.

Но все же утренняя беда не прошла для меня бесследно: все чаще и чаще я обнаруживал что смотрю почему-то себе под ноги, в задумчивости, и в голове у меня вертится все тот же утомительный круговорот: я думаю о происходящем сейчас в Карма Гене, и в горле нарастает неприятное стеснение; еще я думаю о том как вытащить Машу из ее одержимости, и изумляюсь самому себе и хрупкости своего душевного покоя, и много еще чего, такой же дурного свойства. Ну почему мне никогда не удается остановить этот внутренний бубнеж? Несколько раз в жизни я был уже из-за него близок к реальному сумасшествию…

Устав от прогулки, я сажусь на автобус до Велеса, где спохватываюсь, что забыл про магазин и не купил ничего с собой, с трудом нахожу открытую в этот выходной день маленькую лавочку, почти киоск, и пробираюсь к выходу из городка, вначале вдоль мастерских, потом садов и канав и каких-то развалин, потом пыльная дорога, широкая, много машин, я подбираю выброшенный кем-то на обочину пляжный коврик-циновку, пригодится для сиденья, отхлебываю из бутылки (Дон Симона не было и я купил две литровые бутыли другого вина, гораздо худшего) и настроение улучшается до состояния блаженного безразличия, я смотрю на канаву вдоль дороги, на заборы, и мне все равно, и как-то даже приятно. Вот и поворот с большой трассы, у бара и отельчика с паркингом, я присаживаюсь около бетонного ограждения и жду машины, потом вижу кармагенских немцев, выпиваю с ними пива и еду наверх, в помятом красном автобусе, с печкой внутри, и другими приспособами кочевой жизни. Водитель его затянут в кожаные штаны, длинноволос, ряболиц, на первый взгляд суров, но, когда мы выходим, под одной из штанин у него обнаруживается ортопедический башмак, и ходит он с трудом, прихрамывая, немного заикается и, кажется, очень застенчив и добродушен.

Мы поспеваем прямо к ужину.

Перед домом расставлены длинные деревянные столы. Русские буддисты собрались за одним из них, и слышней и громогласней всех Женька (француз), и возбужденно помахивающий руками Леша. Сложность моего положения в том, что талонов на питание у меня нет, но мне удается пользуясь неразберихой пробраться к раздаче и взять ужин без талона. Когда же я сажусь за столик, оказывается, что несколько человек проделали то же самое и заныкали талончики для меня. Особенно постарался Васисуалий, улыбающийся блаженно во все щекастое умильное личико и радостно поблескивающий круглыми очечками – волшебным образом невидимый взгляду раздатчиков, он уже совершил три захода к раздаче и потому совершенно доволен жизнью, здесь и сейчас, и предлагает свой талон мне.

За столом появилось еще двое русских, из Питера, особо запомнился один, похожий на несгибаемого коммуниста из фильмов пятидесятых, здоровенный бычяра с лицом, на котором не может быть и намека на улыбку, прямая спина, сжатые челюсти и решительный взгляд, ужасно скучно и почему-то не верится, потому что по-настоящему сильные и уверенные в себе люди как-то порасслабленней, что ли.

Поев, я отхожу в сторону, полежать на травке в саду (она здесь еще зеленая и не прибитая солнцем, потому что время от времени ее стригут и поливают из шланга) и прислушиваюсь к происходящему, и вскорости наблюдаю потешнейшую сценку – неподалеку сидит окруженный толпою слушателей сорокалетний датчанин, одетый в длинные белые одежды библейского патриарха, но безбородый, с бритым черепом, и весьма полоумного вида. Поверх своего балахона он нацепил кучу цветных бус, разноцветных ленточек посвящения, которые обычно выдаются на нидаловских лекциях, и медальонов с буддийскими священностями, обут он в добротные кожаные сандалии, и память моя услужливо подсовывает воспоминание какого-то невообразимого посоха, но на этот раз я точно знаю что это ее ехидная ловушка.

Патриарха этого я приметил еще пару дней назад, он, видимо, гостит здесь уже давно, и привлекает много внимания, помимо своего величественного вида, еще и тем, что вещает. И находит слушателей.

«… Потому что мой Лама всегда со мной! Я всегда ношу Его около сердца, и потому все мои поступки направляются Им, благодаря существующей между нами крепкой связи! Сохраняйте связь со своим Учителем, и тогда вы окажетесь неподвластным Мешающим Эмоциям», и так далее.

Но сейчас по-видимому он хочет сообщить нечто особенно важное, а именно: эта Пхова для него духовное напутствие перед поездкой в Тибет, для соприкосновения  со святынями. Причем сделать он хочет это через Индию, перейдя нелегально китайскую границу, потому что Тибет для иностранцев закрыт.

«А зачем тебе границу-то нелегально переходить», не выдерживаю я. «Купи себе туристическую визу в Китай, попадешь в Тибет, а там и лазай себе по горам сколько хочешь, шансов-то меньше попасться, чем на границе? Если тебя китайцы заловят, мало не покажется»

«О, друг мой, я вижу ты не понимаешь… Дело в том, что я буддист! А для буддиста нет ничего невозможного! Тибетцы, живущие на границе, увидят мои веревочки от Ламы Оле и поймут что я – буддист, а значит – я их брат! Они помогут мне. Они проведут меня повсюду! И если мне встретится китайский патруль, они не увидят меня, потому что я превращусь в камень! Они пройдут в метре от меня, не узнанного, и я буду в такой же безопасности как здесь, потому что для-буддиста-нет-ничего-невозможного

Толпа слушателей почтительно внимает.

Позже я узнал, что в буддизм этот святой муж обратился две недели назад.

После ужина мы с Машей немножко прогуливаемся вниз по дорожке, ведущей в сторону деревни, потом сворачиваем с нее и начинаем бродить среди оливковых и миндальных деревьев. Наученный позавчерашним неудачным опытом, оливки я не трогаю, но лежащие под деревьями темной россыпью миндальные орешки оказываются спелыми, и очень вкусными; мы присаживаемся у плоского валуна и разбиваем их камнем, наедаемся и набираем полные карманы - угостить остальных. Солнце уже близко к закату, и свет его отливает легким багрянцем, и то ли дело в этой звенящей подсветке, то ли в особой свежести вечернего воздуха после дневной иссушающей жары, но идется очень легко и радостно, и даже мои придуманные беды выветриваются у меня из головы. Мы строим предположения по поводу приехавших железных питерцев – мне кажется что они то ли менты, то ли бандиты, занимавшиеся некогда восточными боевыми искусствами, через них заинтересовавшимися восточными учениями вообще, а потом повстречавшимися с Нидалом и решившими: вот оно! Что легко объяснимо: бывший боксер, любящий рассказывать о драках молодости и о том как может большой сильный североевропеец поставить на место злую но трусливую азиатскую толпу, явно должен привлекать конкретную братву.

Мы возвращаемся к дому, проходим мимо и поднимаемся к ступе. На подходе я начинаю смотреть прямо в глаза синему божеству, нарисованному в каменной нише наверху, и вдруг меня охватывает злой задор померяться силами с темным божком, я смотрю в эти глаза (и мне кажется что они отвечают мне похожей пристальностью) и говорю ему мысленно «Мне на тебя наплевать» и продолжаю идти прямо на него, и все время, пока мы обходим ступу, вместе с десятком молящихся с их четками, я твержу про себя этот вызов, а потом отхожу в сторону, продираюсь сквозь куст чтобы сесть с другой его стороны, спиною к нему и лицом к горам, сворачиваю сигаретку, закуриваю и смотрю вдаль. Но на душе у меня неспокойно.

После ступы мы возвращаемся на центральную террасу, никого из знакомых там не находим, и поднимаемся к себе наверх, спать. Перед сном я начинаю расспрашивать о сегодняшних событиях, и не удерживаюсь от замечаний, одно злее другого; я чувствую, что все это бестолково и только во вред, но остановиться не могу. Маша почти плачет, и мы оба, усталые от взаимного отвращения, засыпаем.

* * *

Утро еще ужасней. Я сижу на краю площадки и неотрывно гляжу на зловещий тент, так неотрывно, что мои глаза устают от напряжения, и я иногда закрываю их, сжав в пальцах оказавшийся в них кустик травы, но в глазах все равно тент, или какие-то темно-багровые пятна, цвет моего сумасшествия. Сегодня тент звучит. И самым страшным образом: через равномерные промежутки времени, чередующиеся полной тишиной, раздается нарастающий из единого общего вздоха толпы рев «иииииееееее…»; потом звук утоньшается, распадаясь при этом на разные голоса, которые вырываются струйкой или взвизгом одни, или хрипящим сипением другие «иииииииииии-х!»; разноголосый выдох, а потом опять тишина, потом мерное бормотание; мне же мерещатся в этом беснования других кошмаров, исторических. Это заполненный людьми стадион, и вождь на трибуне, и поднятые руки, и вот опять «иииии…». Происходящее невидимо, но притягательно, и я не могу отвести глаз, и мне надо знать что происходит там внутри, и я понимаю что отвлечься мне уже не удастся, бесполезно пытаться делать вид, что тента этого нет, и никакие горные прогулки, городские поездки не смогут отменить того факта что вот он, тент… Я безнадежно пытаюсь углубиться во взятый из Москвы в предчувствии Франции учебник французского, между строчек вырастает «иииии..»; я не могу зажечь примус вскипятить чаю, потому что каждый чирк спички о коробок вызывает этот немедленный отголосок оттуда. Со своей верхотуры я вижу передвигающуюся по террасе между обеденными столиками фигурку, видимо кого-то из постоянных кармагенцев, кому на Пхову не нужно, и поражаюсь, как это он может спокойно расхаживать так близко от ужаса.

Резким толчком я вскакиваю на ноги, пытаясь стряхнуть с себя наваждение, в несколько шагов обегаю нашу маленькую площадку, потом ложусь на коврик и пытаюсь расслабиться и избавиться от ненужных мыслей, потом опять вскакиваю, цепляю на голову наушники и ухожу по спускающейся вниз дорожке, потом налево, в неизведанную пока еще сторону.

Музыка надежно защищает меня. Уезжая из России, я взял с собой несколько питерских кассет, неряшливо записанных когда-то друзьями-музыкантами, и сразу оказываюсь в знакомом и уютном мире. Где я всех знаю, где меня знают все, где так удобно и ненапряжно, настолько, что от отчасти от нее-то, ненапряжности, я и уехал, чтобы не оказаться ею оплетенным и убаюканным навсегда, но сейчас от этих звуков мне очень хочется туда, назад, под защиту привычки, и чтобы не было всего этого злого и ненужного, кармагенского.

Найдя хилую дырчатую тень нескольких сплетенных ветвями миндальных деревьев, в маленькой лощинке между двух холмов, я присаживаюсь, в этом закрытом ото всех (несуществующих) взглядов убежище и слушаю музыку, курю самокрутку за самокруткой, и вот мне становится немного лучше. Я понимаю, что все мои беды от полного безделья в одиночестве, в жарком безлюдье моей горы, значит мне просто надо найти себе какое-то занятие на эти оставшиеся три дня, погрузиться в него, и выкинуть из головы все заморочки.

В Карма Гене время обеда. Разношерстная толпа вне своего зловещего тента кажется вполне обыденной, во многом смешной даже, как всегда смешны немцы за границами Германии (а большинство тут немцев) (к сожалению, русские за пределами России тоже не вызывают симпатии) и я полностью прихожу себя, с удивлением вспоминая жуть и глубину утреннего кошмара. За русским столиком веселье, Леша рассказывает анекдоты, Вика ехидным родительским голосом дрючит Васисуалия.

Когда все начинают расходиться, готовясь к послеобеденной сессии, я подхожу к начальственному Хуану и объясняю ему, немного смущаясь, сбивчиво:

«Ты знаешь, я сюда приехал из-за своей подруги, и мне сейчас заняться совсем нечем. Если что, так я бы с удовольствием помог как-нибудь»

Он внимательно смотрит на меня и говорит:

«О, отлично! Спасибо за предложение. Не мог бы ты, например, убраться здесь на террасе. Видишь, тут бумажек много разбросано под столиками, нам сейчас со всем не управится»

Я медленно киваю, чувствуя все же в первый момент крошечный взрывчик гнева. Видимо, представлялось мне это совсем по-другому: вот сижу я за столиком при въезде на паркинг, например, и с важным видом раздаю распоряжения. Или чиню от неизвестной напасти все местные компьютеры, после чего на меня все посматривают с уважением! И тут уж сам Нидал

Я не выдерживаю, и смеюсь, что выглядит очень странно, наверное, потому что я как раз присел на корточки, чтобы выгрести из-под стола несколько закатившихся туда пластмассовых стаканчиков, и засунуть их в черный мешок для мусора, и несколько стоящих неподалеку людей удивленно оборачиваются. Я хожу, и собираю бумажки, старательно заглядывая под каждый стол, и думаю что кажется понимаю, отчего гордость это не так уж хорошо. Кстати, у буддистов гордость считается чем-то вроде болезни выпячивания своего «я». Я не всегда с этим согласен, но сейчас понимаю о чем это, и выметаю мусор под последним столиком, не переставая улыбаться. И все же, иногда люди способны делать очень красивые и бессмысленные вещи, из гордости, и как увязать все это я, честное слово, не знаю.

Немного посидев за столиком со стаканчиком кофе (и с чувством сопричастности к общему течению жизни), в более-менее неплохом настроении я возвращаюсь к себе на гору, и там засыпаю, сморенный полуденной жарой. А потом просыпаюсь, и встречаюсь опять со своей притаившейся бедой.

 Я слышу то же самое мерное и дурное «Иииииийее-их!», и оно так же бьется в моей оцепенелой голове, и от него мне очень нехорошо. Но, когда я пытаюсь вырваться из этой болезненной тупости, оказывается, что лучше б мне этого не делать и остаться измученным истуканом, сидящим на краю обрыва и медленно покачивающимся в такт звукам, потому что, начав размышлять над всем этим, я не способен уже остановить цепочку параноидальных догадок, бесконечную.

Я вспоминаю своих друзей, превратившихся в вышколенных зомби заученных фраз и чужих мыслей, утерявших способность видеть радостное и совершать безумное, потому что если «ах, Самсара, все это Самсара, и бесконечные круги страдания и, в конечном счете, иллюзия», то совершенно неважны все те вещи, прикоснувшись с которыми чувствуешь радость их истинности: неважны трещины в древних камнях, и музыка, и язычки живого огня мечущиеся среди своих пламенных сокровищ, и звук моря, и тишина свободного от людей мира, и трава, и наслаждение первого дровяного дымка после центрально отопленной зимы, и полная твоя нигдешность и безвременность посреди бесцельной дороги, и шальное безумие полудетского взгляда, и чистота некнижных людей, и все то в чем нет смысла, что рассказывается взахлеб, что просто глупо наконец, и то о чем улыбчиво молчат, о чем намекают отведя глаза чтобы не спугнуть многословием общую догадку; и твердость, и радость, и печаль, и злая злость убогих и незаученная доброта добрых, и любовь, и даже радость возникновения точных и искренних слов, и над всем покой и улыбка, делающие эти торжественные восклицания не такими уж и глупыми: все те простые человеческие чувства, которые не могут быть подвергнуты тщательному изучению, препарированы, заспиртованы и расставлены по полочкам «мешающие эмоции» и «привязанности», и объявлены неважными и вредными даже.

Все это происходит из-за одного человека, который сидит там внизу, на помосте, над собранной им толпой одурманенных людей, и это он заставляет их кричать каждые несколько минут это самое, страшное, а потом через пару часов они оттуда выйдут и станут старательно прикидываться, что ничего такого не произошло и они остались теми же нормальными, безобидными людьми, которых я знаю, или узнал недавно, и будут смеяться и шутить, и рассказывать анекдоты, и говорить о ерунде, но я то понимаю, что это не так!

И я не могу просто так просидеть и промучиться здесь эти оставшиеся дни, я должен сделать что-нибудь, чтобы остановить этого улыбчивого паука, не дать ему отравлять людей, а это означает: отменить его существование вообще. Убить Оле Нидала.

Тут же мой лихорадочный ум, изобретательный, как у всех сумасшедших, направивших свое безумие на деятельный уровень, стал вырабатывать подробные планы возмездия. Подойти и дать гаечным ключом по башке? может, пожалуй, и не получиться, гад-то ведь боксер, только сам огребешь и все тут. Ага, гаечный ключ, это близко к теме – надо сломать его мотоцикл, так чтобы сразу незаметно было! Нидал любит гонять по горам, и если загнать пару мелких гвоздиков в шины BMW, чтобы проткнуло не сразу, а когда мотоцикл уже скорость наберет, это может сработать. Все очень просто: надо пойти в гараж, как раз около паркинга, а значит и мотоцикла, попросить молоток с гвоздями, и ночью спуститься на паркинг и все подготовить…

Надеюсь все же, что даже тогда я не совсем верил в серьезность своих намерений, хотя какое-то время смаковал подробности этой довольно подлой затеи. Но за молотком с гвоздями все-таки не пошел.

Но принятое (?) это решение не могло успокоить меня, время шло, и сгущались  сумерки, и сгущались же тени в моей голове. Хоть и знаю я, увы, лишь в теории, что лекарство от этой болезни в истончении перегородки между собою и миром «внешним» (раз уж так трудно избавиться от этого близорукого разделения), чтобы хотя б ненадолго позабыть о собственной ранимой важности и превратиться в зрение, в слух - и просто стать каким-нибудь перебирающим все солнечно-зеленые оттенки миганием древесной листвы над головой, переполошным беспорядком электрических огоньков за окном электрички, неважно чем; или попытаться понять что скрыто за возбужденно радостным или напряженно безликим голосом собеседника (и такие попытки заводят далеко, интересны, и тоже небезопасны: несколько раз мною улавливались тени будущего, ждущего ничего не подозревающие жертвы моего нескромного внимания: теченье брызжущей жизненной энергии, и ее увядание, взросление и практичный семейный цинизм, и под конец грустные старость и умирание с редкими проблесками былой живости, что тоже порядком сносило крышу, но все ж не жалким безумием себялюбца). Короче говоря, лучший способ избавления от внутренних неурядиц - перенесение центра мира из себя самого в более интересное место. Ну да, легко сказать...

Вместо этого я, бессильный держать в себе клокочущую тяжесть, заорал вниз, во вражескую полутьму, дурным и ломающимся от волнения голосом (глупое и спасительное):

“Ole Nydhal is shit! Ole Nydhal is a fucking useless shi-iit! ” [10]

И сам удивился, как дико прозвучал в тишине мой сдавленный крик.

 Ясное ж дело, никто мне не ответил, только что-то удивленно закопошилось внизу, и вроде бы раздался треск расстегиваемой палаточной молнии; а, может, и померещилось.

А мне полегчало, настолько, что я смог прилечь и попытаться заснуть. На ужин идти мне было страшно.

Позже, когда даже дальние горы скрылись уже в темноте, пришла Маша, вымотанная целым днем медитаций. О нашем разговоре мне рассказывать не хочется. В конце я сообщил о своем решении: Нидал, средоточие мирового зла, должен быть уничтожен.

А зря. Маша молча отворачивается, и плачет, а я смотрю на нее, опомнившись, не знаю, что сказать, потом молча ложусь на спальник. Я лежу, бессонно смотрю в скрытое древесными ветвями небо, и понимаю, что что-то тут крупно не так.

На следующее утро мы почти не разговариваем. Молчаливое чаепитие длится минут двадцать, и прерывается вскарабкавшимся на наш косогор белобрысым и белокожим толстяком, с покрасневшими от непривычного солнца плечами и пыхтящим с натуги. С харкающим немецким акцентом, он начинает мрачно зудеть:

«Я должен вас предупредить, что под стоянки практикующих выделена территория нижней поляны, и земли вокруг здания центра. Вы не можете здесь находиться!»

«Видишь же, находимся», говорю я.

«Но этим вы нарушаете установленный порядок!»

«Лучше иди отсюда, а?» Вот уж совсем некстати. Вспышка настоящей злости.

Маша уходит, я сижу минут двадцать, а потом встаю, и иду к страшному белому тенту. Потому что ужасно все это надоело, и, кажется, единственное место, откуда этого тента не видно (как и в случае Эйфелевой башни), это здесь, внутри. И сразу же, на входе, натыкаюсь на Жужу, которая воздымает руку к небесам, и говорит:

«Remember what I told you? I KNEW THAT! I knew the whole story from the very beginning (Помнишь, что я тебе говорила? С самого начала я знала что так будет!)

Спорить как-то глупо, и я примиряюще улыбаюсь, и прохожу мимо.

При входе проверяют «билетики», но боковые стенки тента приподняты, иначе сидящие внутри задохнулись бы от духоты. Я пробираюсь к кучкующимся слева от помоста русским, присаживаюсь около розовощекого Леши, и жду, что будет-то. Ясное дело, мне очень и очень не по себе.

Через какое-то время выходит Нидал, садится на возвышение на помосте, и скоро все начинается. Леша дает мне текст, тройной: сверху тибетские закорючки, ниже эти же слова, озвученные по-русски, еще ниже – перевод торжественных тибетских словоплетений. Которые мало чего значат для меня, но, повторяя их, я чувствую себя спокойно, просто потому что голова занята чем-то внешним, глаза следят за правильностью следования тексту, губы бормочут что-то несусветное, и от того меня, который доставлял последнее время так много хлопот (кому? да мне же…), осталось не так уж и много. Бормочущая сомнамбула бесчувственна.

Вскоре был раскрыт секрет и пугавших меня вскриков.

Оставшиеся два дня прошли более-менее спокойно, мы старательно обходили тему моего внезапного «обращения», и каждый раз, как только начиналась очередное сборище в тенте, я торопливо сбегал от собственной наружности внутрь, раствориться в уютную и бездумную толпу, и время растрачивалось (проборматывалось и выкрикивалось) мною быстро и безболезненно.

Но, видимо, все мои предыдущие беды не остались незамеченными, и многие меня как-то побаивались, что ли, и первыми не заговаривали.

В конце Пховы все проходившие ее должны были получить особые знаки: маленькую дырочку в голове, отмеченную несколькими капельками спекшейся крови. Нидал самолично просматривал склоненные головы, отмечая, есть ли знак; и он оказался у всех; но я к нему не пошел, отстаивая свою призрачную уже независимость. Вместо этого в волосах у меня покопалась Маша, и, по ее словам, обнаружила надлежащую дырку. Лучащийся участием Леша, видя это, спросил:

«А к ламе-то ходили? Как так нет? К ламе, к ламе сходить надо – лама все путем скажет!», сокрушенно покачивая головой, и я невольно рассмеялся, настолько уютно и добродушно это было сказано. Но к ламе не хотелось.

Вечером этого же последнего дня, по случаю окончания Пховы, началась дискотека, в том же самом тенте, и перед ним, с пивом и вином. Я немножко побродил по площадке, непривычно вспыхнувшей яркими электрическими огнями (которые почему-то вязли в южной темноте, и совсем не светили дальше нескольких метров), выпил пива, и ушел спать, спасаясь от шума.

На следующий день проводилась последняя лекция Нидала. Посвящена она была приезду его старого тибетского учителя, маленького, смуглого, напомнившего мне старенького доктора из детской поликлиники Лопена Чечу, который когда-то в Тибете обучал его буддийским премудростям, а теперь должен был приехать и сюда, с какими-то особыми поучениями. Дедушка, ясное дело, отличался большей традиционностью, и потому Нидал вкратце рассказал о некоторых правилах почтительного тибетского поведения, обязательном для всех без исключения сидении на полу (ниже учителя), нужных церемонностях, поклонах и т.д. Потом очередь дошла до сути передаваемых Лопеном Чечу учений, и, убаюканный санскритом, я задумался о чем-то своем.

Манера Нидала-рассказчика очень продумана: требующие обдумывания (или заучивания, в зависимости от склонностей слушателя) вещи чередуются шутками (чаще всего, увы, повторяющимися из лекции в лекцию), или историями из тибетских путешествий, или, в худшем случае, его соображениями из области политики, про расплодившихся арабов и негров. Но на этот раз течение лекции прервалось неожиданною запиской. Нацепив очки, Нидал читает ее, сначала про себя, потом вслух, по-английски: потерялся какой-то парнишка из Велес-Малаги, не появляется и не звонит уже три дня, родители очень беспокоятся и просят его найти. Потом, запинаясь, повторяет по-испански: «Uno chico de Veles-Malaga… perdido…», что-то вроде того. Я смотрю на его встревоженное лицо, и вдруг чувствую, как какая-то струйка простого человеческого понимания пробивается сквозь мое упрямое неприятие, и что больше я не могу злиться на него, со всеми его шуточками и белозубыми гримасами, и невольным вмешательством в мою судьбу, и что все это ерунда по сравнению с его простой человеческой тревогой. И что у него много смешных человеческих слабостей, глупостей даже (и это нормально), но нет зла, и нет корысти; что он просто старый, немного блажной тусарь, и что с ним приятно было б выпить пивка, и съездить погонять на мотике, ну а что до его «учительства», то, кажется, он искренен в своем желании добра, и, может, действительно знает что-то там такое и пытается поделиться этим с остальными, не мне об этом судить. Злой и самовлюбленный человек не стал бы прерывать свой ах какой важный монолог о чем-то очень духовном ради потерявшегося мальчишки.

Остаток лекции я просидел в радостном возбуждении этого своего открытия. Потому что ненавидеть кого-то, да и просто не любить, очень тяжело и неприятно, и грязнит твое сознание, и заставляет его болеть, и освобождаться от этой беды - всегда облегчение и радость. Первый, наверное, в е раз я сидел и улыбался.

После лекции мы просидели около часа за столиком, с Викой, Кириллом, Женькой-французом и московской Машей, которые хотели остаться «на Лопена Чечу». Они рассказали, что старый Чечу известен шалостями – всякий раз после его учений, где бы они не происходили, вокруг солнца появляется круговая радуга. И «на этот раз тоже наверное будет, надо смотреть».

Я начинаю потихоньку подумывать о том, как нам отсюда уехать. Ездить стопом по Испании мне больше не хочется. Я пытаюсь договориться с Женькой, не вывезут ли они нас хотя бы до севера Испании, он неуверенно мнется «Ну, знаешь, у нас машина старая, да мы и ехать-то собираемся не торопясь, медленно, и тут вроде одна австралийка есть, она за бензин обещала заплатить…». Я улавливаю в его словах замешательство и понимаю, что ехать вместе с нами он не хочет.

Следующим утром начались занятия с Чечу. После обеда я зашел туда, посмотреть. Нидал преобразился из восседающего в центре помоста учителя в почтительного ученика, бегающего по указке наставника по всяким разным мелким поручениям. Это почему-то тоже добавило моей к нему симпатии, хотя и показалось смешным.

* * *

В последнюю ночь, по Машиному предложению, мы идем спать под ступой, для большей священности. Уже в темноте мы поднимаемся на вершину, волоча за собой спальники с ковриками, и устраиваемся среди множества других, кому пришла в голову та же идея. Лежа, перед сном, я рассматриваю растущий в небо, прямо из опрокинутой моей головы, конус ступы, подсвеченный прожектором, белой на фоне небесной черноты.

Наверное, я слишком устал от старого нашего места, несмотря на все его удобства, или стал связывать с ним слишком много неприятных переживаний, потому что заснул я под ступой быстро и крепко, и снился мне необычный по яркости и шизовости своей сон, который, как, увы, почти всегда, сразу выскользнул из памяти утром, стоило только открыть глаза и позволить дневному миру заполнить меня, вытесняя смутные воспоминания о ночном, подводном и размазанном. Помню только странную историю о текущем вспять времени, и что связано это было с какой-то несусветной лошадиной головой, существующей отдельно, вне тела, и тоже пятящейся вместе со временем к собственному жеребячеству. И что оказался я в результате в громадном наглухо закрытом амфитеатре, почему-то из красного кирпича, стоящим посреди него вместе с неизвестным другом, и открытым взглядам невидимых врагов, оттуда, сверху…

* * *

Утром Маша пошла напрямую в столовую, разузнать какие-то ценные новости; я же решил завернуть на нашу стоянку и переобуться из тяжелых вечерних ботинок в легкие сандалии.

Сандалии эти я нашел сразу, раскромсанные на мелкие кусочки – одна подошва валялась около моего рюкзака, другая в метре ниже по склону, со свисающими кожаными ошметками, и несколько полосок, яростно отхваченных моим валяющимся там же ножом, были разбросаны по всей терраске. Вот мои демоны и вернулись. Я сидел, привалившись спиной к рюкзаку, вертя в руках лохматые останки моей обувки, и пытаясь все это понять. Я даже попробовал отрезать кожаную полоску сам, тем же ножом: сделать это было нелегко. Кто-то, пыхтя от злобы, кромсал принадлежащий мне предмет, ночью, втайне, долго, потому что быстро этого никак не сделать; и это было так же дико, как найти у себя дома ужасную толстую негритянку, в белом тюрбане и с окровавленной куриной лапкой в зубах, злобно тычущую иглами в фигурку, слепленную из воска и твоих волос. Мне было совершенно наплевать на эти тапочки; во всяком случае, то что я чувствовал, очень отличалось от обычного бытового раздражения от утери нужной в пути вещи; но что мне делать с этой ярко выраженной неизвестной волей: уходи из этого места, этим выплеском чистой и необъяснимой злобы?

Сейчас-то я думаю, что все очень просто: посланный мною за пару дней до того немец (видимо, услышавший мои ночные завывания и проклятия ужасному Нидалу) решил всеми усилиями навести надлежащий ordnung и обеспечить размещение незаконно расположившихся индивидуумов в отведенные оным места, но, испугавшись воинственного врага (а настроение у меня было вроде того), решил оторваться по мелочи. Все равно, странно, все ж таки…

Вниз я вернулся уже со рюкзаком за плечами. Мне больше не хотелось все это обдумывать, но хотелось одного: убраться из населенного зловещими духами места сейчас же. Недалеко от паркинга я встретил Машу и сказал ей:

«Я уезжаю»

«А что случилось?»

Я рассказал, вертя в руках сандалий трупик.

«Хорошо», сказала она. «Пойду только вещи соберу».

Выяснилось, что как раз сейчас русская туса в полном сборе едет на женькином микроавтобусе куда-то на озера, пьянствовать по случаю окончания священств, и они могут подбросить нас до Торро-дель-Мара. Оказавшиеся неподалеку Вика с Кириллом говорят, что тоже хотели бы уехать сейчас, и что они разузнали у кармагенских испанцев про какое-то местечко возле Нерхи, где можно жить прямо на море, почти нет туристов, и вообще классно; и тоже уходят за вещами.

Я сижу возле автобуса, на своем рюкзаке, вокруг стоит толпа отъезжающих русских, все почему-то радостно кричат, перешучиваются, перебивая друг друга, но для меня их голоса сливаются в резкий чаячий клекот, каждый взрыв смеха рвет мне нервы, сбивает дыхание, и мне кажется, что всем это заметно, и так продолжается всю дорогу, пока я пытаюсь под взрывы ненавистного хохота забиться в самый дальний и невидный уголок автобуса, притворяюсь спящим, и, кажется, даже прикрываю лицо уголком болтающейся на ветру из открытого окна занавески.

Женька высаживает нас прямо на приморском променаде Торро-дель-Мар, потом начинается долгое совместное фотографирование, с помощью пьяного бомжа, притянутого бодрой  энергией громких тарабарских голосов, с помахиванием бутылками в воздухе и громкими воплями на всю набережную; потом минут десять братания (посредством языка жестов) с бомжом; и вот наконец они уезжают, и мы остаемся вчетвером. Я оглядываюсь вокруг, смотрю на море, на ряд белых многоэтажек, и вздыхаю с облегчением: я уже не в Карма Гене. Но все-таки, несмотря на радость освобождения, чувствую странную слабость. Больше всего мне хочется сейчас подойти к морю и несколько минут спокойно посидеть на песке у прибоя, очухаться маленько, но Вика с Кириллом спешат в Нерху. Мы сидим возле маленькой автостанции, угощаясь сыром и фруктами из магазинчика (Васисуалий попискивает от общего подросткового недовольства жизнью), потом садимся в автобус до Нерхи, потом ждем еще одного, и через пару остановок доезжаем до приморской деревни с обещающим названием Маро (Море), проходим по единственной улочке (два магазинчика, туристическая лавка) и, мимо крытых пленкой помидорных парников, мимо развалин старинной стены, мимо длинного домика с закрытыми ставнями, находим крутой и малозаметный спуск к пляжу.

Это было именно такое, очень нужное мне место, созданное будто специально, чтобы моя поврежденная Карма Геном крыша могла худо-бедно встать на место. Вика и Кирилл, из деликатности ли, или из самодостаточности своей, не замечали моего странного состояния, и к тому же, по природной склонности к болтовне, они не требовали от меня никакого усилия к поддержанию разговора. Узкая, метров в пятьсот длиной полоса пляжа была надежно укрыта крутым берегом, развалинами, скалами и бесконечными парниками (очень пригодившимися потом, как источник бесплатных помидоров), единственный домик, кое-как втиснутый возле тропы, пустовал, и в самом конце пляжа нашлось для нас свое маленькое чудо – малозаметный грот, обращенный к морю, наполовину природный, и укрепленный какими-то предыдущими Робинзонами с помощью палок из растущей рядом бамбуковой рощицы (звездопада косых китайских штрихов), и сухой соломы. И еще море, большим любителем которого я, верный северным лесам, никогда не был, но тут-то проняло и меня. Оно шумело, накатывалось и откатывалось, вечно.

Оно было холодным еще, море, но мы все-таки поплавали недолго, и даже умиротворенного окружающей благостью отрока удалось уговорить омочить свои телеса; затем мы стали устраивать свое временное жилище.

Но поначалу занимать грот нам не хотелось - он был неприятен следами чужого присутствия, впрочем, немногочисленными (несколько картофелин, пластиковая бутыль, обожженные ракушки), и мы расстелили свои коврики на прибрежном песке.

Я взялся готовить еду, в одной на всех маленькой кастрюльке. Как выяснилось, в примусе закончился баллончик, и мне пришлось долго собирать единственно доступные здесь дрова - бамбуковые палки, а потом узнать как быстро и бестолково горит и сразу тухнет бамбук, настоящее мучение, только подкинешь новую расщепленную пополам бумбучину, как она вспыхивает, с присвистом крошечной реактивной турбины, и гаснет, едва успев лизнуть котелок; но минут через сорок мне удается таки вскипятить воду, и мы садимся есть, с сыром, персиками и несколькими пакетами вина из местной лавки. Потом начинается разговор о буддийских событиях («а Чечу… А Оле… А Ханна…»), о будущих поездках (назавтра Вика и Кирилл собираются в Тарифу, около Гибралтара, откуда видно африканский берег). А я плыву взглядом по пенящимся перекатам морских волн: каждые несколько секунд море мерно обрушивается на мои ушные раковины.

Так что мне не сразу удается выйти из этого морского оцепенения, когда я слышу: «Смотрите! Смотрите!»

Я поднимаю глаза и вижу радугу вокруг солнца.

* * *

Ночью я просыпаюсь оттого, что Маша встает и панически мечется вокруг нашего изголовья; а иногда, наоборот, неподвижно застывает, обернув к морю бледное в лунном свете и искривленное ужасом лицо. Ночью начался прилив, и море, плескавшееся вечером метрах в тридцати от нас, подступило совсем близко.

«Что случилось?»

«Оно нас… накроет!»

«Не бойся, я смотрел днем, по засохшим водорослям, выше чем сейчас оно уже не поднимется. Видно же, линию прилива».

«Я… не могу… Меня все детство такой кошмар мучил… Там было именно такое море, и именно такое место, где никуда не спастись, где наверх нельзя!»

Я пытаюсь успокоить ее, но у меня не получается, это ужас настоящий, невыдуманный, и, как любой настоящий ужас, никакими разумными соображениями не лечится. Мы перебираемся под защиту грота (очень сомнительную, потому что расстояние до пугающего прибоя здесь точно такое же, разве что волны не видны за тонкой бамбуковой стенкой), и, наконец, нам удается уснуть.

* * *

К вечеру следующего дня Вика и Кирилл уезжают. Мы остаемся одни. Первый вечер мы почти не говорим. Я сижу на небольшом песчаном пригорке, лицом к морю, и слушаю. Маша сидит и медитирует неподалеку, а иногда ходит вдоль грани прибоя, задумчиво ковыряя ногой песок, или плюхается в воду (холодную) и заплывает далеко, потом опять возвращается и садится около меня. Так же молча мы пьем вино, говорить не только не хочется, но уже и трудно: к ночи поднимается ветер, море мрачнеет сумеречной синевой, волны уже большие, сильные, злые, и не шуршат протяжно, как раньше, а почти ревут. Я сижу, оглушенный этим грохотом, мне не хочется двигаться, Маша уходит спать, и я начинаю тихонечко подвывать в тон морю, и от этого становится очень радостно, чуть тревожно, и совершенно на все наплевать.

Ночью начинается дождь. Грот спасает нас от воды.

* * *

Утром ясно и жарко. Мы раздеваемся догола и валяемся на расстеленных для просушки спальниках. Часа через два появляются первые туристы, немцы и англичане, с плетеными циновками из местной туристической лавки (одну такую я и подобрал на обочине, когда ездил в Торро), белыми ручными контейнерами-холодильниками с прохладительным питьем и крикливыми детьми. Глядя на нас, они тоже раздеваются, подставляя солнцу обмазанные загарными кремами белые полоски на бедрах и груди.

Чтобы купить новый баллончик, я поднимаюсь в Маро, где, несмотря на сиесту, магазины открыты, для немногих туристов, но все равно очень сонно и знойно, не нахожу баллонов, но пристраиваюсь в тени у стенки, пытаясь заняться любимым подсматриванием, но подсматривать не за кем; уезжаю на автобусе в Нерху, покупаю баллончик, вино и хлеб, ем мороженое, и возвращаюсь назад. Густеющий вечерними красками пляж опять пуст, опять наш. Еще позже сверху спускается бородатый человек, ставит палатку на самом удаленном от нас краю прибрежной полосы, купается, жжет костерок, и, на закате, начинает жонглировать какими-то шариками. Мы смотрим на него и лениво предполагаем познакомиться, но идти к нему не хочется; он, кажется, тоже не очень-то хочет сейчас общества (и очень сильный шум моря).

Назавтра мы едем в Нерху вдвоем, погулять, неожиданно напиваемся одной бутылкой сангрии на двоих, до шума в голове: я иду среди толпы торговой улочки и мне кажется что меня несет, разметая прохожих, какая-то шальная сила. На обратном пути мы находим у парника кучу отбракованных помидоров, они вполне хорошие, горячие от нескольких часов под солнцем, чуть не лопающиеся от разогретого сока, матовые и немного прозрачные.

Еще через несколько дней мы решаем ехать домой; но посмотрев сначала какой-нибудь старый испанский город. И едем в Гренаду.

Конец первой части



[1] Цифры взяты от фонаря, какие там на самом деле не помню. Сноска специально для Кирилла, чтоб он меня не обличал.

[2] Вы покидаете автодороги Юга Франции. Счастливого пути!

[3] Во Франции большинство основных дорог платные, и на них устроены peage – места, где нужно взять билет на проезд, чтобы потом на выезде на другом «пеяже» («платилке» по-русски), заплатить по нему за проеденные километры.

[4] Водителей-дальнобойщиков.

[5] Эй, Слава! Слава! Ты знаешь, Слава, человеческий ум не имеет границ! Он совершенно безграничен! Помни же об этом, Слава!»

А потом уже, прочитав книжку, Слава мне написал:
"Раз уж следующая цитата приписывается мне, должен восстановить историческую справедливость - видать ты подзабыл детали моего рассказа.
Доставала Жужа с этими словами не меня, а канадца Брайана, которого я подцепил на Гоа и который вписался у нас в комнате. Жужа как встретит его, и без того офигевающего от всего происходящего вокруг, так строго говорит ему: "Mind is limitless. Don't forget!". Так она надеялась заронить в его варварскую душёнку семя Дхармы. Брайан же говорил, что видел это уже в рекламе, типа: "И папа должен купить Бэбилакс, don't forget! И мама должна купить Бэбилакс, don't forget! И дедушка должен купить Бэбилакс, don't forget! и т.д.

[6] Сангха (санскрит) – община практикующих, буддийская община. А в общем смысле, как здесь, это такая духовная общность всех людей, придерживающихся учения Будды.

[7] Да не нужно мне такое дешевое просветление, за которое надо платить деньгами! И эти ваши ебанутые Пховы не нужны! Коль охота вам быть такими духовными, почему бы вам не быть духовными по отдельности, каждому из вас? А этот ваш Нидал просто обычный торгаш!»

[8] Ах, ты думаешь что мы обычные торгаши? Ну да, конечно, торгаши: ведь мы хотим чтобы каждый из вас прошел Пхову, научился искусству умирания, достиг просветления, вот какие мы торгаши!

[9] А как насчет тебя? – Нет, спасибо – Но не забудь что я тебе сказала…

[10] Нидал дерьмо! Никчемное сраное дерьмо!